Долго не мог я решиться напечатать свою драму. Хороший или худой успех моих стихотворений, благосклонное или строгое решение журналов о какой-нибудь стихотворной повести слабо тревожили мое самолюбие. Читая разборы самые оскорбительные, старался я угадать мнение критика, понять, в чем именно состоят его обвинения, и если никогда не отвечал на оные, то сие происходило не из презрения, но единственно из убеждения, что для нашей литературы il est indifférent[143], что такая-то глава «Онегина» выше или ниже другой[144]. Но признаюсь искренне, неуспех драмы моей огорчил бы меня; ибо я твердо уверен, что нашему театру приличны народные законы драмы Шекспировой, а не светский обычай трагедии Расина, и что всякий неудачный опыт может замедлить преобразование нашей сцены».
Так, предпочтение Шекспира всем другим образцам не было у Пушкина делом увлечения, а результатом обдуманного намерения, и связывалось с довольно трудной задачей, которую он впоследствии, однако ж, совсем отбросил и на которую смотрел даже насмешливо, как увидим вскоре. Следующие затем отрывки не менее любопытны:
1) «Приступаю к некоторым частным объяснениям. Стих, употребленный мною (пятистопный ямб), принят обыкновенно англичанами и немцами. У нас первый пример оному находим мы, кажется, в «Аргивянах»{212}. А. Жандр в отрывке своей прекрасной трагедии, писанной стихами вольными, преимущественно употребляет его{213}. Я сохранил цезурку французского пентаметра на второй стопе и, кажется, в том ошибся, лишив добровольно свой стих свойственного ему разнообразия.
2) Есть шутки грубые, сцены простонародные. Поэту не должно быть площадным из доброй воли, если может их избежать; если ж нет, то ему нет нужды стараться заменять их чем-нибудь иным.
3) Нашед в истории одного из предков моих, игравшего важную роль в сию несчастную эпоху, я вывел его на сцену, не думая о щекотливости приличия, con amore»[145] и проч.
Не одни основные положения французских писем развивал Пушкин в своих статьях, переписке и даже в разговоре с друзьями, но и многие подробности их. Так, обещание возвратиться к Шуйскому и к Марине подтверждается свидетельством коротких знакомых его, что он имел намерение написать хронику из жизни Шуйского, Лже-Димитрия и несколько сцен из междуцарствия, что составило бы полную картину избранной им эпохи{214}. Так, еще собственное его указание о способе работы при создании «Годунова» может быть распространено на все его произведения, и мы приводим здесь поучительные примеры тому глубокому сочетанию размышления и вдохновения, о котором он говорит в них.
Почти каждая строка его стихов свидетельствует об этой особенности его удивительно мужественного таланта. Поучительно видеть, как из страницы, кругом исчерченной и, можно сказать, обращенной в самую мелкую сетку помарок, вытекает стихотворение чистое, как алмаз, с роскошной игрой света и в изумительной обделке. Мы вправе думать, что пьесы, написанные Пушкиным сразу, прошли чрез то же горнило художественного труда, но только в голове его; по крайней мере, так следует заключать из обыкновенной его методы создания. Блестящая память Пушкина, на которую он рассчитывал с основательностию, унесла с собою много его стихотворений. В бумагах остались от этих произведений – вероятно, совершенно конченных в уме поэта, – одни только последние слова каждого стиха, одни только рифмы. В конце биографии нашей собрана большая часть этих следов утерянной мысли поэта, если не все они. Часто даже он излагал основную мысль стихотворения, строфы или монолога в прозе, в предварительных, беглых заметках; они служили ему рассчитанными ступенями, по которым восходило его поэтическое одушевление тихо, ровно, но вместе свободно и легко. Письму Татьяны к Онегину предшествовали, например, следующие, едва разбираемые теперь строки: «Я знаю, что вы презираете… я долго хотела молчать… я думала, что вас увижу… я ничего не хочу – хочу вас видеть… Придите… Вы должны быть – и то, и то, … Если нет – меня обманул…» И вслед за этим Пушкин перелагает эту бедную программку на те чудные стихи, которые, вероятно, живут в памяти всех наших читателей:
144
Эта полурусская, полуфранцузская фраза принадлежит тоже к особенностям пушкинского таланта. Удивительно развитое чувство русского языка нисколько не портилось и нисколько не потемнялось в нем тем, что он мыслил иногда на чужом языке. В беглых заметках, писанных для себя, наскоро, чудно мешаются у него оба языка, смотря по тому, какой пришел первый на мысль. Пушкин по произволу сбрасывал, когда хотел, всякую чуждую примесь и допускал ее потом без малейшего ущерба для своей народной, русской речи. Почти нет заметки в его бумагах без галлицизмов и французских фраз. Вот, например, замечательный образец этого смешения: «Главная прелесть романов W. Scott состоит в том, что мы знакомимся с прошедшим временем, не с enflure (напыщенностью
Вероятно, эта заметка приготовлялась для какой-либо критической статьи и была бы изложена тем простым и легким русским словом, каким обладал автор ее в высшей степени. Не надо выпускать из вида, однако же, другого обстоятельства. Пушкин сознавался, что писать по-русски все-таки труд. «У нас нет, – говорил он, – готового оборота для самого обыкновенного понятия, а все надо создавать» (см. статью о предисловии Лемонте){800}. Французский язык был в этом случае уже важным облегчением, особенно для письма, записки, отдельной мысли, на которые нельзя было терять много времени
213
Речь идет о первом действии трагедии А.А. Жандра «Венцеслав», опубликованном в альманахе «Русская Талия» (1825).
214
В списке драматических замыслов, составленном Пушкиным, вероятно, в 1829 году, упоминаются среди прочих «Димитрий и Марина» и «Курбский». Говоря о пушкинских планах, Анненков основывается в данном случае на сведениях С.П. Шевырева (П. в восп., т. 2, с. 40); эти данные подтверждаются также дневниковыми записями и воспоминаниями М.П. Погодина (П. в восп., т. 2, с. 9, 25; ЛН, т. 58, с. 354–355).