Действительно, тяжелое испытание, которое он победоносно преодолел, придало мысли Матисса, неотделимой от его искусства, новый взлет. Еще раз единоборство мужественного человека с физическим страданием сыграло роль тонизирующего средства для сознания и стало спасительным трамплином, волшебным ковром, вознесшим его очищенное искусство на неожиданную высоту. Сам же он написал мне с трогательной простотой: «Я извлек большую моральную выгоду из этой операции. Ясность мыслей, четкое видение моего жизненного поприща и его непрерывности».
В течение трех месяцев пациент действительно находился на грани смерти. Позже профессор Лериш не скрыл от меня, какое беспокойство и тревогу внушало ему состояние оперированного.
Именно тогда одна монахиня-доминиканка из главного монастыря в Грамоне, в Авейроне, уроженка Монтобана, посвятила дни и ночи уходу за великим больным. Эта монашенка, небольшого роста, со взглядом, потухшим от зрелища стольких страданий, не зря звалась сестра Мари-Анж. [468]
В монастыре доминиканок, в Грамоне, где Мари-Анж, почти ослепшая, четырнадцать лет спустя принимала меня в присутствии настоятельницы, она долго рассказывала об Анри Матиссе:
«Я никогда не видела, — призналась она мне, — ни более мужественного, даже героического, ни более деликатного больного. Конечно, он был очень точен, любил порядок, и если забывали какое-нибудь предписание врача, г. Матисс не упускал случая призвать нас к порядку, но всегда делал это с большим терпением и изысканной вежливостью.
Когда после стольких мужественно перенесенных страданий он наконец оказался вне опасности, у него вошло в привычку подолгу беседовать со мной при малейшем удобном случае. Так, он много рассказывал о своих путешествиях по Испании, Англии, России, Африке, Океании, Америке и о том, как он обосновался в Ницце, о своих птицах с островов и экзотических растениях.
Наконец, однажды он мне сказал: „Я думаю об одной вещи. Мне хотелось бы воздвигнуть часовню в знак благодарности за все то, что сделали для меня вы, сестра Мари-Анж, и остальные сестры (сиделки-доминиканки). Как вы полагаете, осуществима эта идея? Я так хотел бы этого“.
В то время, по мысли г. Матисса, эта часовня должна была быть воздвигнута здесь, в Авейроне, в Грамоне, в Лангедоке, а не в Провансе. Я говорила об этом проекте с нашей настоятельницей, и она дала свое согласие.
Отныне мы разговаривали с „воскресшим из мертвых“ только об этом. Несмотря на еще терзавшую его боль, лежа в постели, он столько работал для этой часовни! Его большие альбомы были испещрены рисунками, архитектурными проектами, эскизами скульптуры, живописи, витражей, церковного облачения… Подумайте только, каждый день он показывал мне пять или шесть листов с новыми рисунками.
Мало-помалу часовня рождалась на бумаге, и это движение вперед явно поддерживало нашего пациента, уносило его далеко от ложа страданий и как чудо возвращало ему вкус к жизни.
И без конца „воскресший из мертвых“ повторял: „Мне кажется, что это могло бы принести пользу“.
Профессор Вертхеймер правильно сообщил профессору Леришу, что, возвратившись в Ниццу, г. Матисс продолжал писать мне о своем большом проекте в течение многих лет в письмах, которые я, к сожалению, сожгла в 1945 году, когда он прислал мне план часовни; но я тогда ослепла; меня должны были оперировать, и я готовилась покинуть этот мир. Поэтому я просила сжечь все мои бумаги. И это стало для нас несчастьем. Потому что тогда часовню Матисса предполагалось построить в Грамоне.
— Какое впечатление от него осталось у вас?
— Я никогда не знала более мягкосердечного человека, у него было сердце ребенка или женщины, — продолжала сестра Мари-Анж, улыбаясь…»
Анри Матисс выглядел вполне выздоровевшим, когда несколько месяцев спустя, в том же 1941 году, Франсис Карко встретил его случайно в Ницце под аркадами площади Массена. Вот его «портрет с натуры», набросанный Карко:
«Матисс… выглядел, как всегда, хорошо. А в тот день он производил впечатление человека, живущего в полном согласии со своей совестью. Все в нем дышало равновесием и честностью. С первого взгляда меня поразили в нем забота о своей внешности, сияние взгляда, уверенность, читавшаяся в чертах его лица, и какая-то особая моложавость и безмятежность. „Приходите меня навестить, — сказал он. — Я много поработал“». [469]