— Ты эта, не мельтеши, Петро, и не мели языком, коль не знаешь! — неожиданно озлился Кирьян, — я его ещё с зимы сорок первого помню. Это сейчас вы на всё готовое приезжаете. Вот тебя, к примеру, когда в Цайтхайн привезли?
— В конце июля.
— Вот то-то! — назидательно поднял указательный палец дежурный, — а мы с Сёмкой той осенью в сорок первом сюда прибыли. Тут окромя огороженного пустыря, почитай ничего и не было. Вывели на семь ветров. «Ройте, — говорят, — землянки!» И все дела. Оцепили охраной — куды денисси? Хлеба давали полбуханки в день, да гнилая вода из колодцев, что сами и вырыли. Холод по ночам такой, что из ям то ли вой, толи рык звериный люди издавали. Глянешь утром — чисто погост с живыми мертвецами в шинельках. А к декабрю и тиф поспел: завшивели совсем. Это уж потом бараки отстроили. Вот этими же руками, — Кирьян развернул вверх мозолистые ладони. Тогда больных да хворых ни в какой лазарет или карантин поначалу никто не определял. В ревир — одна дорога. Это такой отгороженный участок для больных и умирающих, — пояснил Киря, видя моё недоумение, — а в ревире трупы, бывало, что и по три дня не убирали, тогда-то меня с Сёмкой первый раз в санитары-то и определили. Полными телегами в то время мёртвых свозили. А вместо лошадей кого покрепче из наших впрягали. Да в траншеи-то на опушке леска местного и зарывали, сердешных. Много народу тогда богу душу отдали. Мученически. А сейчас-то чего? Лепота. Считай курорт. Вон ты в собственной койке спать будешь. Хоть и без тюфяка. Но с одеялом и простынёй! Да и в бараке не на голой земельке-то. Шинельку подстелил — красота! Нары деревянные двухъярусные. Тесновато, конечно. Да и воняет. Но терпеть можно. Кормёжка скудновата, но, опять же, в арбайткомандах поговаривают и того меньше…
— Правда твоя, Кирьян. Ещё и работа тяжёлая от зари до зари. И одежда с обувью очень быстро ветшают. И лазарета там своего нет. Умирают люди прямо в бараке. Я так одного из своей бригады ещё третьего дня вынес.
— Во-от! — снова поднял указательный палец Киря, — то-то я и говорю: от добра добра не исчуть. Чего жалиться? Нам тут хорошо. Жить можно.
Мда-а, я повнимательнее пригляделся к дежурному. Неплохо устроился мужик. Интересно, с чем он тут в госпитале обретается? И писарь у него в приятелях ходит. Судя по виду, особенно не жирует, но и с дистрофией на койке в полуобморочном состоянии не валяется.
— Слышь, Киря, как ты сказал, писаря твоего кличут?
— Так сказал же, Сёмкой.
— А фамилия?
— А на что тебе, Петро, — прищурился дежурный.
— Так интересно же, как он из санитаров да в писари немецкие определился?
— Ах, вона чё? Позавидовал, значит? Так Семён Иваныч у нас из учёных людей будет. Учитель. И языки знает. Пишет и говорит по-немецки, вот как мы с тобой по-русски. За то его и взяли в комендатуру. Тебя же, Петро, сермягу колхозную на работу отправили. Ты ж, сразу видать, от сохи. Волам, небось, хвосты крутил, таперича уголёк грузишь.
— Чего ты злой-то такой, Киря? — поинтересовался я изменению настроения дежурного, отметив про себя, что не рассказывал Кирьяну, откуда родом и чем занимался.
— Так курить охота, страсть как. Уши пухнут! А в бараке нельзя и на территории, ежели увидят, в карцер определят на трое суток!
— А ты в сортир сходи, хочешь? А я снаружи посторожу, чтоб никто близко не подошёл. Ежели что — предупрежу.
— Правда? Ну, так другое ж дело, Петро!
— Познакомишь меня с Семёном…как его там?
— С Семёном-то, Родиным? Старшим писарем третьего отдела? А что ж не познакомить? Конечно, познакомлю. Пойдём уже, а то душа горит!
Глава 16
Война и ад — не одно и то же. Война — это война, а ад — это ад, и первое намного хуже. В ад попадают грешники, там нет невинных, на войне таких очень много.
«Операция» по прикрытию Кирьяна прошла без эксцессов. Немногочисленный персонал госпиталя после обеда был занят текущими делами. Больные, даже те, что поактивнее, предпочитали проводить время в палатах, не выходя лишний раз в небольшой огороженный двор госпитального барака. Остальным же было всё равно: кто доживал свои последние часы перед уходом в небытие, а кто продолжал упрямо цепляться за остатки жизни в измученных недугами телах, что пытались хоть как-то врачевать лагерные эскулапы, не шибко отличающиеся от своих подопечных. Ни по внешнему виду, ни по перспективе.
Табак, как и любая еда в лагере были универсальной валютой. Из болтовни санитара выяснилось, что несколько месяцев назад в восточной части лагеря отделили несколько бараков для иностранных военнопленных, в основном представленных бельгийцами, французами, поляками и сербами. Было их по сравнению с русскими довольно немного, но, как по секрету поведал мне Кирьян, наши, кто посмелее, урывали возможность пробраться вечером к колючке, разделявший русский и иностранный сектора, для обмена на курево и еду частей обмундирования и обуви. Немецкая охрана особенно не лютовала и при отсутствии начальства на подобные торговые отношения закрывала глаза. По словам Кирьяна, «подогретая» заинтересованными сторонами. Поначалу я удивился этому факту. Ну что могли предложить обездоленные пленные немецким солдатам?