Выбрать главу

Порылся в парусовом чемодане товарищ:

— Вот команда в дорогу дала, трофейная вещь, редкая. (Вынул бутылку водки.) Вообще не пью, но в компании можно.

Шибанул ладонью, пробка вылетела. Сестра вошла. Говорим ей:

— Уйдите, сестрица, пока. Уйдите, пожалуйста.

Ушла.

Разлили водку в три молочных чашки. Тощий помирающий друг сказал:

— Будем здоровы.

— Будем.

Тощий друг поглядел:

— Чарочка… Закусить нечем, а? Да, вещи, чтоб не пропали, записку оставлю. Куды послать или сообщить… Рак у меня… «Не беспокойтесь», — говорит доктор–то, а? Ты мне очки не втирай. Я с «Дианы», кочегар первой статьи. Фамилию, друг, запомни, запиши — Сажин.

— Запомню.

Санитары вошли.

— Пить, товарищи, неудобно, не полагается.

— А вы уйдите, уйдите прочь. Вы не мешайте, землячки. (Налил по второй.) Пей тут, на том свете не дадут. Будем здоровы.

Поглядели грозно на санитаров два матроса и латыш, — ушли они.

— Ну, будем здоровы.

Тяпнули.

— Прозит.

Сполоснулись.

— Латыш, ты Ригу знаешь?

— Знаю, на «Проводнике» работал.

— Хороший город. Извозчики смешные.

Посмеялись. Допили… Потеплело в палате.

— Латыш, я тебе до революции запрещенную песнь спою. Хочешь?

— Давай.

Сажин завязал на вороте рубахи завязки, колени потер…

— Вот, — и голосом, дрогнувшим от сокровенной глубины, тихо запел: — Трупы блуждают в морской ширине. Волны плещут зеленые. Связаны руки локтями к спине. Лица покрыты мешками смолеными. (Сажин прикрыл лицо руками, и слезы, слезы человечьи по рукам скатились.) Черною кровью запачкан мундир. Это матросы кронштадтские. Сердце им пули пробили солдатские. В воду их бросить велел офицер. (Помолчал.) Это у Лисьего Носа, знаешь? В пятом году.

Всеволод качается:

— Сажин, живы будем — не помрем?

— Так, сынок.

Сестра вошла, спрашивает:

— Что–нибудь вам нужно, товарищ?

— Спасибо. Пока нет.

Вышла. Сажин голову — ей вслед — повернул, печально усмехнулся:

— Хороша баба.

— Хороша.

— Я вот — помоложе был — как подумаю, сколько баб красивых, господи, сам не свой. Даже тоска брала: сколько их на свете, а что тебе достается?

Парубок забулькал и захрипел опять.

Вошли санитары. К Сажину:

— Давайте, товарищок, соберемся… Мы вас проводим.

— Давайте, в чем дело. (К нам обернулся.) Ну вот, больше не увидимся. Рак у меня…

Под руки его взяли. Он палату глазами обвел, и увели его умирать. В мужественное сердце твое, матрос родной, целую тебя.

Беспамятного поволокли скоро и Всеволода. В сыпнотифозный… И раны его сочатся…

Март 1920–го проходит…

Пинцет с ватой, намоченной борной, в рот засунули, скребут. Тошнит.

— Откройте рот, шире.

Значит, выжил?!

Голову повернул Всеволод, видит: лежит один напротив — за столиком. Стакан молока у него.

— Дай глотнуть.

Протянул сосед стакан, напоил.

Стой! Где корзинка? Ой–ой–ой…

Закрыл даже глаза Всеволод. И нельзя спросить, нельзя разговор завести — заберут корзинку. Оружие! Молчит, лежит Всеволод. Дня четыре. Ест по закону: «свое прибрать успеешь, чужое не забудь». Ест без передышки.

Сиделка новая идет, молодая.

— Сестренка, подгреби ко мне.

Улыбнулась.

— Ты какая?

— Шьто значит какая?

— Откуда, ну?

— С Сывастополя.

— Ой, счастье мое, своя.

И обрел опять язык простой, обрел радость — все вернул Всеволод.

Заговорили, прояснело.

— Смотайся, куколка, узнай про латыша. Живет он на том краю — через двор, по–над забором флигель. Скажи — кланяюсь.

Глазами играет детка. Эх, жизнь есть, жизнь будет! Сам себя Всеволод щупает, лапу лапой потрогал, все тело потрогал — мясо еще крепкое. Жми, Вас–ся, наша сверху! Рявкнул:

— Верно, браток?

Сосед спрашивает:

— Что?

— Жми, говорю, наша сверху! (Брыкнулся, залаял счастливо.) Гав–гав… Ты откуда?

— Москвич.

— Пехота?

— Да.

— Где бывал? Под Воронежем был? А?

— Да.

— Крепко там шили. Ух, чисто!

У Всеволода слово прет, не удержишь, а сам на койке шевелится, дрыгает. Сосед смотрит, а Всеволод говорит — хлещет:

— Мы, понимаешь, нарвались раз. За Купянском. Ну, вот — два шага. Белые. Ох, дали им, ох, дали! А ты в старое время служил?

— Служил.

— А как эту сиделку зовут? Севастопольская, ей–богу. Курить у тебя есть?