Выбрать главу

С Аркадием Ш. мы дружим давно, потому, наверное, что жену или, предположим, возлюбленную сыскать просто; а вот женщину, с которой возможно просто говорить; не жену и не возлюбленную, а говорить; вот такую женщину трудно сыскать. Я такая женщина. И мы говорили однажды о возможностях и трудностях описания идеальной, несравненной красоты. И Аркадий мне сказал, что знает такого человека, молодую женщину, она учится в Литературном институте, ее зовут Тата Колисниченко.

- И можно посмотреть на нее?

- Почему нельзя?

- Вы могли бы познакомить меня с ней?

- Да я и сам не знаком с ней! - он усмехнулся и состроил гримасу улыбчивого фавна...

Я просто сделала. Пошла в институт, нашла Тату Колисниченко в одном из списков, на стене, где было расписание лекций, семинаров и разные списки студентов. Она и вправду числилась в семинаре Межирова. Я пришла пораньше и села в аудитории за последний стол. Собирались студенты. Я сразу узнала Тату. Она действительно была дивной красоты. Но произвела на меня неприятное впечатление. Шла, пошатываясь, и выражение лица было странное какое-то. Будто не видя, она подошла к столу, за которым я пристроилась, и вот она почти рухнула на стул рядом и запрокинула крупно голову, повисшую большими черными волосами. Она непрерывно бормотала что-то невнятное. Все это даже испугало меня. Я встала и скорее тронула за плечо какую-то девушку, потому что у нее было открытое милое лицо, странное этим выражением честности и чистоты. Это была Маша, мы с ней после подружились.

- Что с ней? - спросила я полушепотом и указав кивком на Тату. - Ей плохо...

- Ничего не надо. Просто она обкуренная, - сказала Маша участливо и соболезнующе.

Потом пришел какой-то преподаватель и что-то говорил о Шишкове, кажется; то есть не о "беседчике" Шишкове, а о том, который про Емельяна Пугачева. Тата бормотала, я сидела за одним столом с ней, отодвинув подальше стул расшатанный. Она бормотала громко. Преподаватель наконец произнес раздраженно и несколько робко:

- Прошу вас, Колисниченко!

Что-то подобное произнес. И Тата поднялась, ударив стулом о стол, и пошла к двери, бормоча, и пошатываясь, и не оглядываясь. Но в двери открытой, держа рукой полуобнаженной, удивительно вылепленной, тонкой, держа, удерживая створку, оглянулась вдруг и посмотрела прямо на меня, как-то черно, глубоко и больно...

В молодости, конечно, думаешь такое: еще много всего будет. А то, что не будет когда-нибудь, а уже есть, существует сейчас, оно медленно отнимает твои силы, отнимает тебя у тебя; и ты, как птица Превера, прилетаешь к зернам нарисованным... чтобы и тебя нарисовали... Разве я теперь не могу любить? Я мужа своего люблю. Я могу любить; я только не могу любить так, как тогда, когда Тата была...

Я в смятении провела несколько дней. Хотела бежать в Литинститут, в общежитие; и было страшно, так тяжело, мутно как-то... Если бы я сейчас, вот сейчас, писала бы повесть или роман, я бы думала о логике; я бы придумала, выстроила бы логику какую-то моей следующей, второй встречи с Татой Колисниченко. Но я просто рассказываю, как все было на самом деле. Я фактически пишу правду. Поэтому я честно пишу об этой второй встрече. Это была совершенно случайная встреча. Совершенная и случайная.

Как рассказать? Отчего сделалось поэтическим и романтичным классически то, что не должно было быть, никак не должно было быть классически романтичным и поэтическим?

Я бродила на площади трех вокзалов, так просто, встречать или провожать некого было. Теперь странным, совсем странным покажется, но я ничего не знала тогда о наркотиках. Маша сказала: "обкуренная", а я подумала - Тата много курит. Но она курила какую-то и вправду траву, темную какую-то травяную толченку. Сейчас вот вспоминаю - да, она в таких белых сигаретах ее курила. Она мне потом предлагала, сказала - не опасно, а я не захотела. Но я не помню, чтобы у нее бывали эти состояния; теперь я знаю, "ломки" называются, когда наркоман остается без наркотиков. Иногда у нее подолгу не бывало этой толченки и - ничего, никаких этих "ломок". Но вот что она любила курить, всегда курила, - французские сигареты "Житан", значит - "Цыганка" - гитана. Тогда не продавались эти сигареты. Она их доставала, покупала у каких-то спекулянтов. Но это все после, после. А тут я вдруг пошла на один вокзал, на Ярославский, что ли... Это не было совпадение, не было случайно. И не было какое-то чудо, сверхъестественное что-то. А я ведь вся на ней сосредоточилась с первой той встречи. Я вся на ней уже была, как человек, вот уже привык, то есть к наркотику привык, и весь на наркотике, вся жизнь его - на наркотике. Так я была уже вся на ней, с первой той встречи. Меня уже к ней вело, как ведет человека к воздуху, чтобы дышать; как наркоман вдруг чувствует, куда идти, где он добудет свои травки. Так я шла, хотя по внешней, поверхностной логике я не знала, не могла понять, почему я так иду, туда иду. Зашла в туалет. И сразу Тата стояла и сумрачно чесала косу. Длинные черные волосы перекинула на грудь. Расческа у нее была, и после у нее была эта расческа, такая большая, деревянная, и Тата сама вырезала гнутой латиницей по дереву светлому грязноватому - "Love". И двигается, движется легко - вверх-вниз - эта расческа в ее тонкой красивой руке; и рукав легко взлетает - опадает, взлетает опадает - широкий блузки желтой, - и буковки на расческе помелькивают гнуто, мушками темненькими легонько порхают. Входят какие-то серые женщины - головы замотаны платками, что-то говорят ей, то глухо, то дребезгливо, такие хмурые. Дверь стучит - "бух"... Тата яркая огрызается бесшабашно, дерзкая, смуглая лицом. "Иди ты на петух!" - вдруг - женщине платочной - одной из них. Тата стоит в хлорном запахе, на темном фоне кафельных коричневых кирпичиков... Как на меня она взглянула своими черными ресничными глазами. Так посмотрела, что у меня от восхищения, от радости внезапной дыхание занялось... А дверь "бух"... И, наверное, смешно, потому что в туалете...

Это вот то самое - "зеленее травы становлюсь, когда вижу тебя". Мутит, сердце ноет как-то разлито, щекам жарко. И одно только - если бы она взглянула так ласково, если бы ласково говорила со мной, заговорила бы. А если бы тронуть ее руку, взять за руку, обняться, поцеловать... Это было бы невиданное счастье!.. И я не верю, кажусь себе глупой, некрасивой. И выбегаю. Уже себя не помню. За мной - быстрые - стукают подошвами ее босоножки. Ее руки - рукава опали - желтые широкие, - а руки голые до локтей, до ее маленьких локтей, вдруг сильно хватают меня за плечи. Я удивляюсь этой силе, уже сама оборачиваюсь к ней. Она ласково, всепонимающе, как она могла это, смотрит черными ресничными глазами и просто сказала, как будто она уже моя - всегда, а я - ее, мы - друг дружки, просто сказала: