Они, все трое, курили в комнате, что, как известно, раньше было как бы запрещено, в частности, мною… Возлияния были частыми, причём девушка, как я понял, не брезговала самогоном, газзапивкой и лёгким отсутствием закуски, не останавливала руку разливающего и не пропускала тостов. Разговоры также лились рекой. В основном о музыке: как тебе то, как это, а вот это… Она потешалась шутками и манерой говорения ОФ. Санич, как ему и подобает, был «основателен и осанист». Вскоре полилась и музыка — О’Фролов забрал в ту комнату мой магнитофон, и они по почину Зельцера поставили её кассету под названием «Mortification».
Вынужден признаться, что на меня, необразованного, всё-это произвело неоднозначное впечатление. Я вообще практически близко не видел девушек (кроме как в институте — отличницы, происходящие из села такого-то), и чтоб они ещё всё-это и слушали — как говорит ОФ, «хоть какую-то жисткость»…
Я подумал и подумал, что она всё-таки мне не нравится. «Mortification» тоже не столь, хотя и «пойдёть для сельской местности», как выражается подлинный аристократ духа, гений рок-музыки, литературы и кулинарии ОШ. Приглашали выпить, но я ушёл к себе и даже — куда денешься — в себя.
Вскоре они опять меня активно призвали — для выяснения перевода названия группы. Я быстро вышел, сказал «не знаю», налил, выпил-запил, ещё налил, выпил-запил и ушёл.
Они всё больше пьянели, входили во всё большую пьяную экзальтацию, разговоры их приобретали всё большую пьяную откровенность. Наконец О’Фролов уже спрашивал у неё, не желает ли она прилечь, и тут же испросил доверительно и резко, желает ли она «спать рядом с мужчиной». Потом последовал деликатный вопрос: с кем. Она отвечала какими-то междометиями, и я не понял. Потом послышались восклицания ОФ: «Длинный мудак! «Красивый»! Всегда все на длину твою ведутся!», а потом его же причитания и увещевания — видимо, в качестве лидера музыкального коллектива — что «не стоит работу и личные чувства смешивать» — мне стало очень смешно!
Через полчаса полилась привычная музыка «Корна», и я, повинуясь позывам своей души и своего же тела, вышел на его призывы. (Надо сказать, что KOЯN и Limp bizkit, упомянутые ими во первых строках разговора, она отвергла и противилась предложению О’Фролова поставить их «для просвещения»). Барахтаться я, однако, не стал, да и они тоже.
Они стояли на пороге и ссали с него — прямо возле двери — неприлично всё же при девушке дудолить в таз — дверь была настежь и по полу вместе с клубами пара клубился холод. Я сел за стол, наливая себе. А где же гостья?
Она лежала с закрытыми глазами в этой же комнате на диване. Еле-еле посапывала. Спит…
Она лежала поперёк дивана, с краю. На спине, прилично сомкнув ноги и сложив руки на поясе — почти как покойница. На меня смотрели ее ступни в телесного цвета натоптанных чулках — совсем маленькие — у топ-моделей, как вы знаете, они весьма внушительные… На ней была не юбка, не джинсы, а чёрные штаны, в которых у нас и ходят все сельские отличницы и их университетские клоны-бонны. Росту невысокого — этим всё сказано, и, кроме того, кажется, довольно, как говорится, в теле. Какая-то невзрачная кофточка. Волосы ее мелко-вьющиеся, довольно редкие, тёмные. Нос практически прямой, рот довольно маленький, губы, обычные, непримечательные и непривлекательные, накрашены придающей брутальность всему ее облику фиолетовой помадой. Надо ли говорить… Вообще-то, что говорить, — надеюсь, что я не входил в число любезно предлагаемых сей деве в качестве «мужчины» рядом. В принципе я, конечно, но…
Вернулись эти. Санич шепнул мне: ты что, мол, О. Шепелёв думаешь, дескать, она немка?! — хе-хе …
Проведя довольно жёсткие манипуляции с О’Фроловым, пытавшимся не дать мне выпить «их самогон», я всё-таки несколько выпил от него, за что О’Фролов облил меня самогоном (он был в возмущении оттого, что я вновь налил себе стопочку и изготовился запить последним глотком запивки), Санич его увещевал, потом опять стали выпивать. Я выпил ещё два раза и поскольку разговоры почему-то свелись к теме никак со мной не связанной — рыболовству — пошёл спать, размышляя, как бы не уснуть и промастурбировать для разнообразия под звуки того, как Санич будет спать с Зельцером — если, конечно, будет…
А они, конечно, и не помышляли ни о каком сне. Я, прикинь, вот такую поймал! Какой тут сон! Я захожу вот по сих… Мы с отцом поехали ни свет, ни заря… Сапожищи по яйцам… холодище! «Тащи!» — орёт, а я… Тут вся леска оборвалась, а я как полетел!.. Орут во всю глотку. Я посмотрел на часы: полтретьего.
Я нервничал и не спал, внимая им и думая о своём.
Читать, чтоб мысли текли не сами по себе — так называемый «внутренний монолог», похожий скорее на диалог, — а по заранее проложенным другими руслам. Скорее уж взять резец, млат или хотя бы стать ручейком в сплошной базальтовой глыбе мира! Настоящее учение дона Хуана начинается с остановки этого вездесущего внутреннего трёпа — так называемого мышления (какой уж тут читать!) — и я в это верю, потому что, в отличие от всех этих Де Миллей, научный аспект меня не интересует. Европейцы же изобрели сублимированный вид данного процесса, заключающийся в якобы обратном — актуализации — быть писателем и писать что в голову взбредёт…
Через четверть часа я пошёл курить — «Во! вот такую!» — возбуждённо вещал О. Фролов, показывая руками метровый отрезок пространства. Ещё через полчаса я пошёл опять: «А я — во!» — Санич бьёт кулаком по столу и разводит свои ручищи на максимум. «А я — во!» — не унимается пьяный ОФ и пытается своими скромными возможностями превысить предельные параметры Санича: хватается одной рукой за край стола, а второй пытается схватиться за ручку далёкого холодильника, падает, изображает уже с помощью ног, наконец, хватается за ноги Санича, пытаясь его свалить и выкрикивая какую-то ахинею типа: «В рот ябал!». Санич его пинает, потом мы несём его ко мне в комнату на диван спать. Он уже всё. И я тоже скоро скромно засыпаю.
На следующий день Санич отправился её провожать домой: ночью он, оказалось, всё-таки на неё залез — вернее она на него! Оттуда он вернулся к себе домой, по выражению его мамы, «весь в засосах, вся шея чёрная, надо же так уделать», а О’Фролову сказал (он мне передал): «Я её не могу больше видеть», после чего они стали играть втроём.
Я потом поинтересовался, не отозвалась ли она как-нибудь обо мне — любопытно всё же — как и ожидалось, её я взаимно не впечатлил — со слов того же доверенного ОФ, на вопрос: «Как тебе наш Леонид?» она лишь зевнула: «Какой-то он самообдолбаный» (или, кажется, даже «самообдолбленный» — хорошо хоть не «самоудовлетворённый»!) — да-да, дорогие мои, самым будничным тоном — как будто каждый день заполнен у неё скучнейшим общением с гениальными людьми!
Это был единственный раз, когда я в этом году видел Зельцера.
27.
Наконец-то сложились все обстоятельства, сплылись все три кита, на которых смогла обосноваться эта бестиальная история: О’Фролов ушёл в армию, пришла весна, и «репорюкзачок пустил в меня свои корни» — иными словами, самоустранились все внешние факторы сдерживания: ОФ, как существо воинствующе асексуальное, вечно направляющее в русло чисто русского бражничества; оженившись, ушла со сцены Репа, бывшая в нашем тесном сообществе воплощением всего мною недостижимого в этой сфере — как-никак «секс-символ филфака»; зима, как вы знаете, тоже не способствовала романтическим поползновениям… Теперь я начал вполне сознательно заниматься тем, чем хотел всю жизнь — искать любовь свою, воплощённую в конкретном маленьком существе другого пола, или, в терминологии Санича (ну он-то меня хоть и не понимает и не поощряет, но вряд ли сдержит: он сам подвержен моему духовному влиянию), ухлестывать за мохнушечками…
Первого мая, как и условились, я ждал в своей «берлаге» Санича. Курение и вода в ведре кончились, холодильник сломался, поэтому и еды нет, мрачно, душно и прохладно в моей а-ля Раскольникофф каморке, в туалет охота — но пойти куда-то — хоть куда — туда, вовне, где вроде бы всё есть: пространство, время и занятия, где ярко и жарко, всеобщий праздник весны, труда и отдыха — это представлялось совсем невозможным. Я уже на себе ощущал эмоциональный солипсизм набоковского героя, которому казалось, что каждый раз, когда ты собираешься выходить, к двери спешно пододвигают в виде какого-то помоста на колёсиках и подпорках весь этот «бесконечный и вечный» мир.