Выбрать главу

Я подбегаю к столу, хватаю телеграмму.

«Маяковский застрелился».

Растерянные, стоят вокруг меня коммунары. Только вчера им впервые открылся целый мир Маяковского. И вот уже рухнул.

Не верят. Не может быть!.. И я не верю. Маяковский, который так любит жить, который столько сделал для жизни… Такой громкий, разве он может затихнуть? Так широко шагающий, разве он может оступиться?.. Люди бледнеют. Но я еще пытаюсь уговорить себя и других, что это вздорный слух, глупая первоапрельская шутка: ведь телеграмма дана 14-го, по старому 1 апреля.

Мы бежим через местечко Ободивку к почте. Даю «молнию» в Москву. Вежливый почтарь возвращает мне телеграмму.

– Напрасно тратиться будете, гражданин. Я по радио сам слышал.

Ночью я сажусь в проходящий московский поезд. Страшно оставаться одному до утра. Я иду в купе проводника, и мы всю ночь говорим о поэте.

– Как же не знать! – говорит пожилой проводник.– Я его в своем вагоне в Одессу возил. Он ночью все, бывало, по коридору прогуливался – туда-сюда, туда-сюда. Все соображал чего-то. Ходит и подговаривает.

За окнами вагона идут пространства страны, но в ней уже нет Маяковского. С каждой станцией весть и горе становятся все пронзительнее и выше, как гудок мчащегося навстречу паровоза. Некуда укрыться. Маяковский был слишком огромен, чтобы можно было найти уголок, где его гибель не ощущалась бы. Он ушел в неоплатном долгу

…перед Бродвейской лампиониеи,перед вами,багдадские небеса,перед Красной Армией,перед вишнями Японии —перед всем,про чтоне успел написать.

И весенние, еще не вспаханные поля за вагонными окнами листаются как огромные неоплаченные счета поэту.

Утром в вагонных коридорах идут толки и разговоры о нем. И кажется, что мы с ходу грудью налетели на острие этой вести и оно пронзило насквозь весь поезд, от паровоза до последнего вагона.

Умываясь, на загаженных, исхоженных грязными подошвами кафелях я вижу прилипшие обрывки киевской газеты. Ножичком отдираю их, несу осторожно, мокрые и грязные, к себе в купе, расстилаю на столике.

«Мамо, сестро, товарищи. виходів немае… …Лиля, люби мене…»

Так читаю я предсмертное письмо его, переведенное уже на украинский…

С вокзала – прямо в последний караул. Тихая, бесконечная, как колея под арбой, мелодия грузинского оркестра. Осунувшиеся лица друзей, пересохшие, до дна выплаканные глаза. А в соседней комнате мама, Александра Алексеевна.

– Мне все его ругали: футурист он у вас… футурист. А я говорю: «Что ж, что футурист… Все равно хороший он…»

И здесь, в Москве, тоже не сразу поверили. Думали, шутка, глупая острота. А он уже лежал у себя в рабочем кабинете на Лубянском проезде, грохнувшись после выстрела лицом вниз, наискось через всю комнату. Левша с детства, он нацелил себе в сердце левой рукой и не промахнулся.

Назойливо стучатся в уши, словно кем-то произносимые в этой грустной тишине строки, давным-давно им написанные: «А самое страшное вы видели – лицо мое, когда я абсолютно спокоен?..» Да, никогда я еще не видел это лицо совершенно спокойным. Всегда оно озарялось либо молниями гнева, либо сосредоточенным огнем внимания, или отсветами искрящейся шутки. Первый раз я вижу его абсолютно спокойным. И это правда самое страшное…

Потрясенная, недоумевающая, третий день не иссякаемая, идет Москва к его гробу.

Впервые его действительно не понимают рабочие и крестьяне. И шофер такси, которому, бывало, скажешь: «На Таганку, в Гендриков», который обернется, спросит: «Не к Маяковскому ли?»—и мчит к общему знакомому, – шофер такси сегодня, услышав: «На улицу Воровского», – понимающе, не оборачиваясь, кивает: «К Маяковскому».

Сплошной двойной стеной стоит народ – от Кудринки до Донского монастыря, по всей трассе последнего шествия поэта. На всех балконах люди. Приглушенный грохот кровельной жести плывет над шествием: люди – на всех крышах. У крематория стиснутые толпой лошади милиционеров встают на дыбы. Приходится стрелять в воздух, чтобы остановить тяжелый накат людской волны, готовой смять передних.

Громада поэзии Маяковского не рухнула. Ее поддержали миллионы рук, крепких и жадных до большого, умного искусства.

Жилая площадь поэта

Пристает ковчег.

Сюда лучами!

Пристань…

К этому дому в скромном переулке за Таганской площадью молодые поэты приближаются с таким примерно чувством, с каким юнга или молодой нахимовец подходит к трапу легендарного броненосца, стоящего ныне у причала невских берегов.