Выбрать главу
Неужели же, товарищ, будешь ты лишен души, от мельчайшей гибнешь твари, от комочка, ото вши?
Лучше, желтая обойма, гибель верную яви, лучше пуля, лучше бойня — луговина вся в крови.
Так иль сяк, в обоем разе все равно, одно и то ж — это враг ползет из грязи, пуля, бомба или вошь.
Вот лежит он, смерти вторя, сокращая жизни срок, этот серый, полный горя, полный гноя пузырек.
И летит, как дьявол грозный, в кругосветный перегон, мелом меченный, тифозный, фиолетовый вагон.
Звезды острые, как бритвы, небом ходят при луне. Всё в порядке. Вошь и битвы — мы, товарищ, на войне.

Все эти четырехстопные хореи — в том числе и про часового, про то, как «над его ружьем границу переходят облака», — создают совершенно особый, шевцовско-корниловско-светловский мир, пленявший не одно поколение: обязательно ночь, обязательно Гражданская война, степные травы, звезды, пули, ночной ветер, июньская свежесть, когда небо долго не гаснет; свежесть молодости, свежесть смерти. Это все он, его наследие, все то, что он не успел написать; четырехстопный хорей его детских стихов о морях, путешествиях, слонах и львицах, о песнях-молниях и майском ветре. И никто из них не выжил, никто не успел даже осуществиться, — только подхватил их ноту последний ученик Маяковского, шестидесятник Геннадий Шпаликов, единственный настоящий его наследник, покончивший с собой в те же роковые тридцать семь лет:

Лают бешено собаки В затухающую даль, Я пришел к вам в черном фраке, Элегантный, как рояль. Было холодно и мокро, Жались тени по углам, Проливали слезы стекла, Как герои мелодрам. Вы сидели на диване, Походили на портрет. Молча я сжимал в кармане Леденящий пистолет. Расположен книзу дулом Сквозь карман он мог стрелять, Я всё думал, думал, думал — Убивать, не убивать? И от сырости осенней Дрожи я сдержать не мог, Вы упали на колени У моих красивых ног. Выстрел, дым, сверкнуло пламя, Ничего уже не жаль. Я лежал к дверям ногами —  Элегантный, как рояль.

Это он ранний. А вот он поздний:

Работа нетяжелая, И мне присуждено Пить местное, дешевое Грузинское вино.
Я пью его без устали, Стакан на свет гляжу, С матросами безусыми По городу брожу.
С матросами безусыми Брожу я до утра За девочками с бусами Из чешского стекла.
Матросам завтра вечером К Босфору отплывать, Они спешат, их четверо, Я пятый — мне плевать.
Мне оставаться в городе, Где море и базар, Где девочки негордые Выходят на бульвар.

Где здесь Маяковский?

А это то, до чего он не дожил. Это тихое отчаяние, прекрасно спрятанное. Но это он: «Они спешат, их четверо, я пятый — мне плевать».

Они продолжали его, и никто из них не выжил, потому что несовместимость с так называемой жизнью — главный его урок.

Сегодня у него учеников нет.

ПОСЛЕ ЖИЗНИ: ТРИДЦАТЫЕ

Юбилеи поэтических смертей отмечались с не меньшим, а то и с большим размахом, чем годовщины рождений — Пушкин-1937, Маяковский-1940, про Лермонтова-1941 что и говорить, какое «Бородино» гремело! Воздух пахнул смертью, она была всюду. Самое интересное, что вышло к смертельному юбилею Маяковского (не считая замечательных заметок Харджиева в сборнике «Материалы и исследования»), — книжка Виктора Шкловского, написанная, по авторскому свидетельству в инскрипте Сарнову, за десять дней. Там же Шкловский пишет: «Я люблю эту книгу. Она недоговорена».