Выбрать главу

Я так и не смог определить с уверенностью, как долго я пролежал между жизнью и смертью, но, с того момента, как я впервые почувствовал себя больным, прошел, должно быть, чуть ли не месяц, прежде чем я проснулся в меркнущем свете лампы, и ощутил на лице воздух раннего-раннего утра, и понял, что могу дышать снова и что лежу, замерзший и взмокший, в луже пота.

Я попытался вытащить себя из нее и не смог. А потом Малек, который был теперь моим оруженосцем, склонился надо мной, ощупывая меня жадными руками. Он сказал:

— О сир, мы думали, что ты умрешь!

И, к своему великому удивлению, я почувствовал у себя на лице, как мне показалось, каплю теплого дождя.

Я пробормотал что-то насчет того, что я и так уже достаточно мокрый, и мальчишка начал кудахтать и скулить от смеха, а потом рядом со мной оказался Гуалькмай, и они подняли меня с мокрых одеял и уложили на другие, сухие и теплые, которые пахли сушеными травами. И сон принял меня в ласковую темноту.

День за днем я лежал плашмя на застланной одеялами постели под затхлой крышей, полной щебечущих ласточкиных гнезд (это были Королевские покои, но в Сорвиодунуме условия были более суровыми, чем в Венте), обхаживаемый Гуалькмаем и Мальком, а еще невысоким, коротконогим, толстым евреем, который занял место старого Бен Симеона. Я чувствовал себя так, словно у меня за спиной была пропасть, и весь окружающий меня мир казался мне маленьким, ярким и далеким, словно свое собственное отражение в серебряной чаше. Поначалу сил у меня было не больше, чем у наполовину захлебнувшегося щенка, но по меньшей мере мой рассудок снова стал моим собственным, и я был в состоянии требовать и воспринимать новости о ходе боевых действий; хотя, по правде говоря, четких или связных новостей было мало, только долгие сбивчивые разговоры о стычках и мелких, ничего не решающих сражениях; о блестящем использовании Сердиком соляных болот, морского залива и насыщенных влажными испарениями дубрав, среди которых он чувствовал себя теперь как дома — помешавшим нашему войску схватиться с саксонским племенем вплотную. В любое другое время я бы рвался с пеной у рта самому принять командование, но я был так слаб, так недавно вернулся от края всего сущего, еще так остро чувствовал незначительность и удаленность всех вещей, что меня вполне устраивало лежать смирно, оставив кампанию, какой бы она ни была, в руках Кея.

Беспокойным у нас был Гуалькмай, которому не терпелось вернуться к своим раненым. Он прилагал все усилия, чтобы скрыть это, но я знал своего Майского сокола большую часть жизни не без того, чтобы не суметь разгадать его настроения и его желания… Однажды вечером, когда он, следуя своему обыкновению, зашел после ужина меня проведать, я, помню, начал ворчать насчет того, каким черепашьим шагом возвращаются ко мне силы, и он посмотрел на меня, слегка приподняв брови.

— Не часто случается, чтобы человек, который перешел от Желтой Карги прямо к легочной лихорадке, оказывался в состоянии сражаться врукопашную с дикими зубрами уже через неделю. Ты поправляешься, друг мой. Теперь у тебя все пойдет хорошо.

— Так что, полагаю, ты захочешь оставить меня и присоединиться к войску, — сказал я.

Он с легким кряхтением уселся в большое резное кресло с перекрещенными ножками, стоящее у очага, и потер колено.

— Я останусь до тех пор, пока ты не перестанешь во мне нуждаться. я повернулся к нему и увидел, чувствуя, как накатывает на меня внезапная теплая волна, усталого старика, которым он стал, высохшего и скрюченного, как ветка дикой груши на колодезном дворе; и я понял, что ему не под силу вынести тяготы лагеря и военной тропы, и понял также, что он должен ехать.

— Что до этого, то у меня есть Бен Элеада, который может готовить мне настойки. Другие теперь нуждаются в тебе больше, чем я.

— Не стану отрицать, что я буду рад вернуться к войску и к раненым, — просто сказал он. — Они немало лет были моей главной заботой.

— Всего лишь тридцать или около того. Порядочно наших были бы к этому времени мертвы по меньшей мере однажды, если бы не твой маленький острый нож и вонючие микстуры от лихорадки.

— И даже так порядочно наших мертвы, — сдержанно сказал Гуалькмай, и мы оба углубились мыслями в прошлое, как бывает с теми, кто стареет; вспоминая товарищей, живых и умерших, которые были молоды вместе с нами, когда само Братство было молодо. Так что все было решено, и мы еще немного задержались за разговорами, пока Гуалькмаю не пришло время собираться в дорогу.

Вставая, чтобы идти, он внезапно пошатнулся и, дабы устоять на ногах, схватился за спинку кресла; и на какое-то мгновение, пока он стоял, проводя по лбу ладонью, мне показалось, что на его лицо наползла серая тень, и меня коснулся страх.

— Что такое? О Боже милостивый, Гуалькмай, только не ты теперь!

— А? — он поднял глаза, встряхивая головой, словно хотел прояснить ее. — Нет-нет, может, я немного устал, только и всего. Иногда я думаю, что старею.

— Ты на десять лет моложе меня.

— Смею надеяться, я протяну еще немного, — отозвался Гуалькмай и невозмутимо захромал к двери — его хромота заметно усилилась за последние годы.

Больше я его не видел.

Возвратившихся ко мне сил едва хватало на то, чтобы доползать от кровати до кресла у очага и сидеть там, закутавшись в одеяла, обычно с парой собак у ног (но ни одну из моих собак больше никогда не звали Кабалем), когда мне принесли некую депешу от Кея. Почерк моего лейтенанта никогда не был особо разборчивым — странно мелкий и корявый для такого рослого и несдержанного человека — и я корпел над ним, поднося пергамент к мерцающему свету пламени, потому что хотя на дворе еще должен был быть день, маленькие неровные оконца в крыше были закрыты ставнями, чтобы не пропускать внутрь дождь и ветер. Более того, письмо заслуживало внимательного прочтения, потому что наконец-то Кею было о чем сообщить: вынужденные-таки действовать саксы приняли полномасштабное сражение при Кловенской дороге, почти на полпути между Вентой и берегом, где высадился Сердик. Кей дал мне об этом сражении простой и ясный отчет, маневр за контрманевром и фаза за фазой, вместе с некоторыми действительными или кажущимися фактами касательно левого крыла конницы, которые делали чтение малоприятным. Я мог себе представить, как он покусывает перо и озабоченно вглядывается в возникающие на пергаменте строчки. И в конце, хотя Морские Волки были действительно остановлены и даже отброшены назад — ценой тяжелых потерь с нашей стороны — он не мог сообщить мне о решающей победе; вся летняя кампания почти ничего не дала, если не считать того, что Сердик был до сих пор заперт с южной стороны Леса. И когда я читал это письмо, первый из октябрьских штормов уже бился крыльями о дребезжащие ставни, и я знал, что на этот год сезон военных действий был окончен.

Дойдя до неразборчивой подписи, я долго сидел, сжимая в руке свернутый пергамент. Потом я подозвал к себе Малька, который сидел на корточках среди собак, начищая щит, и послал его за одним из писцов, потому что хотел, в свою очередь, продиктовать письмо. Но мое письмо было к Медроту. Я не совсем понимаю, чего именно я собирался добиться, вызывая его к себе; наверно, я смутно надеялся, что, поставив его перед моими почти бесформенными подозрениями, я смогу понять, были ли они обоснованны или нет.

Несколько дней спустя, когда я подремывал у огня, — в то время я довольно много спал — мне приснился Коэд Гуин, Белый Лес, приснились звуки арфы, и Гэнхумара, расчесывающая волосы у торфяного костра, и Бедуир, прислонившийся головой к ее коленям; и огромные крылья, которые отшвырнули меня назад, когда я вскрикнул и хотел броситься к тем двоим… И я проснулся с лицом, мокрым от слез, навстречу крыльям очередного шторма, сотрясающим ставни и отгоняющим дым от дыры дымохода, и Медроту, стоящему у очага.