Наши дни — не последние, если есть еще творцы истинной поэзии, ревниво любящие наш язык. Кучка «слабых сынов» родины, пытаясь растлить ее «чудотворный гений», тлеет сама. И пусть даже тление это неостановимо, пусть суждено поэтам-разрушителям дотлеть: разве они — Россия, живая ее жизнь? Нет, нет; каждый из нас, обращая внимательный взор на Россию, может сказать словами поэта:
«ОБЩЕИЗВЕСТНОЕ»
Это — краткая сводка, конспект современных разговоров, ставших «почти банальными». Но, может быть, как раз своей повторяемостью (почти без вариаций, лишь с новыми деталями), упорным возвращеньем к столь «общеизвестному», разговоры эти и примечательны.
Скажу, кстати, что мысли «Оптимиста» мне приходилось слышать не только от дилетантов, но и от представителей эмиграции довольно известных, даже партийных.
Пессимист. — …Итак, вы считаете, что будущий историк найдет между революцией русской и французской более несходств, нежели сходств?
Оптимист. — Это вопрос спорный. Но вот нечто бесспорное: наша эмиграция — совсем не то, чем была французская.
П. — Если по количеству…
О. — Не в количестве дело. «Не то» — по самому составу. Французская, все-таки, в громадном большинстве была ancien regime[58], —по убеждению, положению, рождению — безразлично. О всесословном бегстве или выгоне французов из Франции говорить трудно. А если мы нашу эмигрантскую смесь попробуем делить не по формальным сословиям, а по слоям, — что для России более характерно, — небывалая особенность ее выступит еще ярче.
П. — Ancien regime нельзя, однако, выкинуть.
О. — Не только нельзя, но он даже стоит особого разговора. Тоже своеобразен. Это и бессильные, и ядовитые остатки, обломки Двора, главное — бюрократии. Но о них когда-нибудь отдельно, после. Теперь я хочу нарисовать общий образ нашей эмиграции. Во-первых, значит — ancien regime. Во-вторых — громадная масса интеллигенции (этого слоя, в специфически русском понятии, Франция и вовсе не имела). Наконец, в-третьих — эмиграция обывательская.
П. — Деление довольно упрощенное. И что вы называете «обывательством»?
О. — Не «обывательщину», во всяком случае. Я беру понятие обывательства с двух сторон. Внешне — это известная прослойка, толща, без которой не мыслится ни одна страна. Внутренно же обыватель есть промежуточное между интеллигенцией и народом. В некотором смысле обыватель — потенциальный интеллигент.
П. — Если держаться ваших широких скобок, то, пожалуй, вы правы: этот элемент в эмиграции налицо.
О. — Прибавьте сюда всю массу повоенной молодежи. Она, в общем, несомненно «обывательская», т. е. текучая, безвидная, — с потенцией принять тот или другой вид.
П. — Но не случайность ли эта, как вы ее называете, «обывательская» эмиграция? Что ее толкнуло сюда? Стечение обстоятельств, разор русской жизни… Обыватель — эмигрант не осмысленный…
О. — Да, именно не осмысленный. А все же, в большинстве случаев, настоящий эмигрант. Он внеполитичен; ему бы теперь, после семи лет здешних бедствий (а для среднего обывателя и для молодежи они неописуемы) всеми правдами и неправдами, скопом, тянуться домой… Однако этого не происходит. Не голый, видно, разор, и не голая «политика», — теперешняя Россия. Обывательство инстинктом чувствует то, что интеллигенция более или менее знает. И не находите ли вы, что у этой последней, у серединного слоя эмиграции, есть по отношению к «обывательству» свои прямые обязанности?
П. — Я нахожу, прежде всего, что вы слишком обобщаете ваш «серединный слой».
О. — Интеллигенцию? Нет, русская интеллигенция очень может быть взята как некое целое. Недаром ее называли то русской «совестью», то «разумом», а иные даже видели в ней особый «орден». У нее общие качества и недостатки, общие задачи и, конечно, есть общие обязанности. Насущные, по времени и месту, дела. У интеллигенции нашей за границей такое обязательное дело имеется — в отношении эмиграции обывательской.