— Мне пора, — сказала Алиса серьезно и грустно, отступая в глубь экрана, чтобы уходить назад, в будущее.
— Алиса! — позвал за кадром голос Фимы Королева. — А обо мне ты забыла?
— Ты… хочешь быть известным путешественником?
— Конечно, — ответил Фима, пожимая плечами, — что за вопрос?!
— Значит, будешь им…
— Вот! — заорал писатель. — Вот!
— Но к сожалению, — продолжала Алиса, — в твоих книгах о путешествиях будут ошибки, от желания… — она как бы подбирала слова, — приукрасить.
— Согласен, — вздохнул Фима.
— А если не верите, — грустно сказала Алиса, — убедитесь сами, когда попадете к нам.
— А как мы туда попадем, если нас не пускают? — недоумевал Фима, указывая на закрытую в будущее дверь.
— Своим ходом. Год за годом. И доберешься, — отозвался Садовский.
Тишину, сменившую их голоса, съела песня о далеко прекрасном, и маленькая девочка в черно-белом коричневом школьном платье с пионерским значком на черном фартуке и с черно-белым красным галстуком вокруг кружевного воротника повернулась, чтобы навсегда уйти из прошлого писателя в свое гостеприимное будущее, но вдруг остановилась и улыбнулась, как бы уже издалека. Пропал, силой вещего кинематографического наезда, и пионерский галстук, и школьная форма, и только ее улыбка и глаза остались недолгим зовом, пока их не разделила со зрителем кирпичная стена, закрывшаяся дверь и титры.
Писатель, которого Гена не решился прервать, с серьезным выражением лица дослушал песню до конца и даже, как показалось Гене, скрытно вздохнул, выключая видик и телевизор.
— Ну что, — сказал он, — а теперь — яйцо! Детство так детство.
— Чего? — не понял Гена.
— Пошли на кухню. Кофе будешь?
— Да я бы лучше пивка…
— Тебе что здесь — бар, что ли?
— Ну ладно, давай кофе… При чем тут яйца? Точить будем?
Они были уже на кухне, и писатель достал из холодильника здоровенную банку «Тэйстер'с Чойс».
— Точить будем лясы, — сказал он. — Сытым соловьям и басни — еда. Вот это коричневое — сахар. Чайник горячий. Молока нет. Чашка. Ложка. Яйцо — это человек. Такой — человек-яйцо…
— Шалтай-Болтай, что ли?
— Сам ты Шалтай-Болтай. Гоголь-Моголь. Писатель принял позу памятника Пушкину на одноименной московской площади и продекламировал:
— Ты написал? — спросил Гена.
— На дурацкий вопрос отвечать не стану, — ответил на вопрос Гены писатель, — а поставлю песню про человека-яйцо. Из детства. «Битлз». Не против?
Гена помотал головой, что нет, не против. В его детстве, конечно, уже не было никаких «Битлз», но пусть будут, подумал он. Писатель зарядил блестящий компактный диск в серебристый кубик «Сони» и отщелкал номер композиции. Кухня наполнилась странными звуками сочетания неопознаваемых инструментов, из которых Гена смог выделить только скрипки. Скрипучий же голос затянул мелодию, которую Гена слушал скрепя сердце. Когда дошло до припева, писатель начал прыгать в такт и вопить:
— Это о чем песня? — спросил из вежливости Гена.
— О тебе. И обо мне. О нем. О том, что я — это он и ты — это он, а ты — это я. Но вообще-то это нонсенс. Настоящий. В отличие от «Алисы в стране Чудес» или «В Зазеркалье». Кстати, ты знаешь, что «Алиса в Зазеркалье» — это русское название. В оригинале она называется просто «Through the Looking Glass and What Did Alice Found There». И никакого Зазеркалья. Зазеркалье — это наше, родное. Даже если это английский так называемый нонсенс. Хотя первая сказка про Алису называлась сначала «Алиса под землей». Тут явно есть какая-то связь. А «Сквозь зеркало» — это процесс. Путь. Способ. Это еще круче, чем само Зазеркалье. Это Зазеркалье, возникающее в Межзеркалье в процессе движения в Зазеркалье.
— Я давно в детстве это все читал, — сказал Гена, — не помню деталей. Чего это тебя вдруг потянуло на детские книжки?
— Это не только детская книга, — сказал писатель. — Это вообще Книга.
— А твоя книжка как? — спросил Гена.
— Спасибо, что уже не спрашиваешь, про что она, — ответил писатель, как всегда, не на вопрос, а на свое представление о вопросе. — Я собираюсь ее тебе скоро показать. По электронке перешлю. Она почти написана. Осталась последняя нулевая глава и эпилог. И еще правки.
— А что в эпилоге?
— Точка, — ответил писатель, — самая последняя точка самого законченного в мире эпилога. Потерпи несколько страниц — я их наваяю, и ты все узнаешь.
— А можно, тогда я тебе расскажу про себя одну историю? Все равно на твою книжку она уже не повлияет, хотя можешь вставить, если захочешь. Считай, что она придуманная. Хотя я в этом не уверен.
— И правильно не уверен, — заявил писатель. — Придумать ничего нельзя, можно только открыть. Даже если это литература или, скажем, музыка или живопись. Поэтому личность открывателя хотя и имеет значение, но не является значимой. Жалко только, что открытые мною стихи мало кого прикалывают так, как меня. Видимо, я их откуда-то не оттуда беру. Там только для меня и лежит. Давай валяй свою историю. Может, я ее и правда использую.
И Гена дал. И навалял историю. Писатель на удивление внимательно слушал, не встревая, и даже делал пометки на бумаге серебристой ручкой «Кросс», отрываясь от своего бесконечно продлеваемого «Голуаза» и бесконечно подливаемого кофе. Только иногда восхищенно причмокивал, восклицая: «Вот это да! Вот это здорово!»
Когда Гена дошел до эпизода с сокровищами, писатель резко вскочил и зашагал по кухне.
— Где шар? — встревожено спросил он.
— Какой шар?
— Белый матовый шар, — пояснил писатель, судорожно прикуривая сигарету. — Шар, который лежал сверху в ящике с жемчугом. Ты должен был его оставить себе. Где он? Ты, вероятно, взял его в руки, а потом? Что потом? Только не говори, что положил обратно. Не дай Бог…
— А что, ценная штука? — спросил Гена с показным равнодушием, удивленный реакцией спокойного обычно писателя, и желая его поддразнить.
— Это мой шар! — закричал писатель. — Мой, понятно?! Я, наверное, его у тебя тогда на пьянке оставил. И никак не мог вспомнить — где. Я поверить не мог, что я его навсегда потерял! Все чувствовал, что он где-то рядом. Где он? Попытайся вспомнить, ну пожалуйста.
Гене стало писателя жалко, до того жалко желал писатель обратно мифическую драгоценность. Чуть не плакал даже.
— Да пожалуйста, только не плачь, — Гена достал из рюкзака булыжник шара, оставшийся от Хоттабыча.
Писатель взял его в руки, и глаза его наполнились радостью и светом отражений камня. А сам жемчужно-матовый булыжник вдруг сделался мягким, будто живым, от взаимного трогательного чувства, увлажнившего глаза собеседников и изменившего им видения предметов.
— В чем прикол-то? — спросил Гена, смаргивая непонятную ему слезу умиления от встречи писателя с шаром.
— Сейчас объясню, — сказал писатель, — вот смотри, прямо в него. Видишь?
— Чего?
— Ничего не видишь?
— А что видеть?
— Внутрь смотри, вглубь. Видишь?
— В какую глубь? Он же не прозрачный!
— Да это туман просто. Смотри. Правда не видишь?
— Да чего видеть-то?! — расстроился Гена.
— Ладно, — сказал писатель, — попробую объяснить.
Он положил шар на тарелку с широкой голубой полосой, которая осталась, наверное, от позавчерашнего ужина, и начал объяснять — как всегда непонятно.
— Смотри, ты же знаешь, — начал он с фразы, которой начинал любой рассказ о чем-нибудь, чего Гена, как правило, не знал. — Любой язык можно записать как формулу, как уравнение. Скажем, существительное в русском языке изменяется по родам, числам, падежам. Эти возможности изменения можно заматематить в переменные с ограниченным числом значений. Плюс словообразование. Переменные суффиксов, приставок, корней, окончаний. Они составляют уравнение существительного. Так же — глагол, прилагательное и так далее. Сами по себе уравнения частей речи, то есть слов, являются переменными для уравнения предложения. Это суперуравнение и будет формулой языка. Если составить формулы всех языков, то из них математически можно вывести формулу праязыка, или постязыка, что одно и то же.