Выбрать главу

Отощалый, шерсть в клочьях, с примерзшими льдинками, бродил по борам медведь, раскачивая тугой головой, спал же где случится, по-бездомному, в листьях и по оврагам, заваленным буреломом.

Некому было поведать печаль. Зверь только грустно урчал, когда в дубах, по вершинам, ходил ночной ветер и метались у когтистой лапы мокрые травины. Листья со скрежетом заметали медведю бок.

Зверь искал. Почихивая, обнюхивал лужи, мхи.

На лесных тропах, покуда не залило студеной водой, не погребло снегом, он находил иногда следок берестяного лаптишки и чуял знакомый воздух над ним: теплого воска и меда. Зверь садился у следа и ждал.

Тугая медвежья голова – чего ждал? И шершавым языком, над которым дымился пар, начинал облизывать шерсть, прихорашиваться по-своему, по-медвежьи.

Темнота становилась, лес шумел, а не приходил никто. Тогда медведь залегал у следа, голова между лап, и скулил.

В печали медведь тоже скулит, скулит и волк, стиснувши железные зубы, и лисица – все одно, что собака.

От печали зверь, надо думать, перестал страшиться людей, догадалась тугая голова, где искать: там, где огни, где пахнет дымом, горелым снегом и хлебом, где плачут и смеются дети и лают собаки…

И было это в самую зиму в Симбирской губернии, когда на базар забежал из леса медведь, бока запали, сам дышит морозной мглою.

Понятно, в народе поднялся страх, гам.

Глиняными горшками медведя гоняли и бадьями, оглоблями, а он, с оскаленными зубами, прижался к возу. К возу прижался и старик, обомлел от страха. Армячишка у старика серый, глаза голубые. Надо думать, обознался медведь, подполз к старику и ткнулся носом в его мерзлую рукавицу.

Старику, он квашеной капустой торговал, медведь на что? Цыгане выменяли у него зверя на ледащего жеребенка с прихромкой.

Медведя посадили на цепь. Цыгане знают, как старые бабы парятся. Цыгане продели железное кольцо сквозь медвежьи ноздри и всему научили зверя.

Но и от них зверь ушел, перегрыз цепь, ободрал лапой в кровь чернявого, смуглого поводыря и его красный жилет с медными пуговицами-бубенцами.

Медведя видели на шоссе. Бежит, склоня голову, обнюхивает конские и человеческие следы – надо думать, бешеный. За ним гнались, в него из ружей стреляли. К ночи зверь ушел с шоссе в поле, на проселки.

А в поле стояли обозом купцы, прасолы. Они прогнали гурт, и все были пьяные после барышей.

Пьяному, известно, море по колено. Вышел на огни медведь, ну и вышел, только смешно.

Его из ведра стали водкой поить. Медведь лакал жадно. Потом его один купец к себе на двор взял, на цепь. Для потехи, что медведь сильно вино зашибает. Купеческие мальцы поили его из лохани водкой и гоняли на цепи по двору.

Медведь обродяжничал, дрожащий, пьяный, простудился и стал болеть ногами.

Великим постом на купеческий двор зашел странник. Старый мужичонко, без шапки, в охабне. Ходили такие собирать на погоревшие храмы. У них была на груди лубочная иконка в две створки, на нижнюю им клали темные копейки.

Тугая медвежья голова, – чего показалось, будто старый мужик и есть тот, кого искал у людей. Побирушка-погорелец со двора давно ушел, а медведь всю ночь ревел в сарае. Поднялся на задние лапы и тяжко падал на дощатую дверь. Сарай трясся.

Ночь была мокрая, снег с дождем, и никто не вышел посмотреть, чего ревет зверь. Так он бесился, что вывернул чурбан, к которому был привязан, и разбил дверь сарая.

В городе, на улицах, еще мелькали под мокрым снегом пролетки, запоздалые прохожие спешили домой. Они видели что-то огромное, темное, в косом снегу, никто не подумал и не поверил бы, что это медведь.

Зверь, мотая головой, обнюхивал снег. Он искал след побирушки, но не нашел его среди тысячи тысяч других следов и бежал по улицам, потом по темным окраинам – и в поле, где сугробы.

За полем стоял, гудел бор. Так зверь и вернулся в леса.

И конец у него был звериный. На зимней охоте оцепили лес парнишки и бабы с пестрым тряпьем, с колотушками, подняли старого зверя из сугроба, который пожелтел и дымился, как баня, погнали под выстрелы.

А когда его поволокли, шерсть в снегу, забился снег в пасть и в глаза, зверь, не понимая, что это смерть, может быть, все искал тускнеющими глазами белого монашка.

Прозрачный монах, в белом подряснике, тогда и склонился над ним, опустил руку на громадную, сочащую кровью, медвежью голову, и от руки стало светло и тепло:

– Полно тебе горе мыкать. Пойдем, брат…

И они пошли, медведь и монах, оба прозрачные…

Те же холодные утра на русской земле, как при Серафиме. Та же алая заря, и леса, и лужа, затянутая тонким льдом на проселках, острая прохлада от листопада, так же свежо светлеют от снега лица людей, и тот же след на мокрой земле – цепкие значки от пробежавшей голодной лисицы.