Выбрать главу

«В первый же приезд Всеволод Эмильевич был у нас в гостях, и я спросил его:

— Что вы делаете, Всеволод Эмильевич?

Он ответил:

— Знаешь, как в «Смерти Тарелкина», «оползла свой цикл и на указанном судьбою месте преткнулась и околела».

— Я что-то не понимаю.

— Чего же ты не понимаешь? Начал я свою деятельность на Офицерской улице, в Театре Комиссаржевской, ополз свой цикл и там же кончаю.

Я опять не понял.

— Ну, вот сейчас я ставлю парад для Красной площади с институтом Лесгафта (Институт физкультуры. — М. К.), а он работает в помещении, где был Театр Комиссаржевской, на бывшей Офицерской, ныне улице Декабристов, там, где я начинал.

Разговор наш был последним. Утром Всеволод Эмильевич собрался уходить, взял с собою несколько папирос и просил не провожать его, зная, что нам предстоит рабочий день. Мы стояли на балконе (Гарин был с женой Хесей Локшиной. — М. К.). Всеволод Эмильевич выходил из ворот и вслед за ним выскочила большая рыжая крыса и перебежала улицу. Пройдя немного, Мейерхольд повернулся, помахал нам рукой, пошел быстрее и скоро завернул за угол. Мы видели его в последний раз». (Чуть-чуть иначе пересказала мне эту сцену Хеся Локшина, но суть была та же.)

Здесь его и арестовали. Двадцатого июня 1939 года.

Та же Эмма Григорьевна Герштейн вспоминает, как активно и добровольно распространялись слухи об очередной жертве — чаще всего с целью убедить себя, что жертва была действительно плохим человеком. «Помню, — пишет она, — как ухватились в театральных кругах за версию, объясняющую арест Мейерхольда. Его якобы поймали на аэродроме при посадке в самолет, летевший за границу. «Я верю», — с апломбом прибавляли женщины (главным образом это были женщины), не замечая нелепости, на которую мне сразу указала Анна Андреевна (Ахматова): «Что ж, они думают, он собрался бежать из Советского Союза без Райх?».

О его последних, самых трагических днях уже широко известно — о его признаниях в «кадровом троцкизме», в шпионаже «в пользу Англии и Японии», о его письме председателю Совнаркома Молотову, о его избиениях палачом-следователем Родосом. Тут уж точно была ощутима рука Сталина: известна его сакраментальная рекомендация экзекуторам: «Бить и бить, пока не сознается!» (Характерно, что даже в этот вопиюще-трагический — и вопиюще-издевательский — момент Мейерхольд выбрал адресатом второстепенного чинушу. Постеснялся или убоялся написать верховному хозяину.)

Всеволод Эмильевич не знал о кровавой, топорно-зверской расправе с его женой, учиненной три недели спустя Лаврентием Берия, новоявленным наркомом внутренних дел. У меня нет сомнений насчет его авторства. Несколько сомневаюсь в соавторстве Сталина — хотя почему бы и нет? Неприязнь его к «этой бабе», крикливой и агрессивной, ни для кого не была секретом. Да и в самом деле: как моментально и бесследно — именно бесследно! — устранить ее? Официально арестовать и отправить на тот свет? Поместить в психушку? Подстроить несчастный случай? Но как заткнуть слухи, сплетни, разговоры? Как разыграть алиби? Понятно, что эффективнее всего рисовалась уголовная версия. У НКВД — ОГПУ искони были в запасных тенетах такие отпетые и послушные специалисты. Правда, на этот раз они топорно справились со своей миссией — второпях не добили домработницу, да и саму хозяйку умертвили не сразу. Их нападение успели увидеть, засечь. Ну да — вскочили в машину (довольно редкостный атрибут уголовников по тем временам) и удрали. Топорным было и следствие: арестовали соседей, домработницу, без всяких доказательств отправили их в лагерь. Квартиру заняли те, «кому положено».

Беспокоит другое: зачем Сталину нужно было так витиевато, так долго умерщвлять Мейерхольда? Ведь он был уже вроде как укрощен, безопасен, смирен. Пел осанну вождю. Готов был по мере сил делать что велено. В ликвидации театра еще можно увидеть логику. Его название, «Театр имени Мейерхольда», звучало в тридцатые как откровенный нонсенс, даже оскорбление (не говоря уже об оттенке безвкусицы). Тогда уже наметилась вакханалия вокруг имени Сталина: города, колхозы, заводы, корабли и так далее. Скромно соперничать со Сталиным разрешалось только знатным покойникам и ближайшим соратникам вождя (лишь одно исключение было сделано для Станиславского — но гораздо позже). Но театр, где не было даже правительственной ложи, что и «мешало» кремлевским правителям посетить его! И со всех афиш, из всех справочников кричало это — «имени Мейерхольда»! А ведь были еще и самолет, и корабль… Как Мейерхольд вовремя не уловил этого коварного нюанса?!

Всё так, но зачем же было так долго играть с опальным, заведомо обреченным классиком? Зачем было шельмовать и в то же время не лишать надежды на снисхождение? Можно было подстроить несчастный случай — наезд автомобиля, авария, падение из окна. А там газетные некрологи, престижные похороны… Конечно, и здесь пошли бы слухи и сплетни, но их было бы легко переждать. Зато не надо ломать голову, как объяснять гибель Мейерхольда загранице — всяким дотошным борзописцам, всяким заезжим светилам: Цвейгу, Шоу, Барбюсу, Пискатору, Крэгу, Метерлинку, Мальро, Фейхтвангеру…

Неужто вся эта иезуитская канитель ради мелочного садизма? Почти машинально? Или был какой-то осторожный расчет? Опаска?

Нет, никакой логики в этой игре не найти. Остается думать, что вождя смущала мысль… о гениальности Мейерхольда. Да, приручение гениальных творцов-небожителей было у Сталина любимым хобби. Порой кажется, что именно это мешало ему (при всем неодобрении к творчеству Мейерхольда и даже презрении к нему) принять бесповоротное решение. И вероятно, очень раздражало его. Но ему не впервой было перешагивать через капризы и слабости своего сознания, и каждый раз это давало должный, то есть нужный ему результат. Так было и на этот раз.

ПУТИ И РАСПУТЬЯ

О верю! Мы повсюду бросим сети

Средь мировых неистощимых вод.

Пред будущим теперь мы только дети.

Он — наш, он — наш, лазурный небосвод!

Константин Бальмонт

Он родился в своеобразном месте. Он родился в своеобразной семье. Он родился своеобразным.

Пенза — не самый большой губернский город. Его стародавняя расхожая кличка «мордовский Афон» была не случайной: здесь в позапрошлом веке, благодаря местному дворянству, родилась благотворнейшая традиция — традиция пристрастия к городской культуре. Здесь в середине XIX века был самый лучший симфонический оркестр. Здесь родился первый в России цирк. Здесь плодотворно работали три крепостные театральные труппы. Позднее эти театры заметно опустились, пока, перекупив один из этих трех, во главе театрального дела не встал один из культурнейших людей Пензы, помещик и бывший декабрист Иван Горсткин. Как оказалось, он не утратил своих «завиральных» идей — что наглядно выразилось в постановке сцен из полузапрещенной тогда комедии Грибоедова «Горе от ума». После «Великой реформы» Горсткин перепоручил труппу «королю антрепренеров» Павлу Медведеву — проще говоря, дружески нанял его, что вскоре привело театр к процветанию. И хотя контракт Медведева был не так долог (два или три сезона) — он был в те годы нарасхват, — его уроки запомнились. Горсткин сумел их сберечь и укрепить.

Другие театры, любительские и полулюбительские, составляли театру Горсткина здоровую конкуренцию. По количеству театров губерния была на третьем месте после Москвы и Петербурга, а среди провинциальных городов — на первом. За что и носила почетный титул театральной столицы российской провинции.

Этот театр, ставший известным благодаря таланту Медведева и тактичной дисциплине Горсткина, и застал юный немчик, гимназист Карл Казимир Теодор Мейергольд. И влюбился в него.