После вечерни (от присутствия на которой меня освободили) ко мне пришел настоятель. Он был один. Он подошел к моему изголовью. Я пытался встать, но он дал мне понять, что хочет, чтобы я успокоился, и сам уселся возле меня, устремив на меня спокойный, но проницательный взгляд.
– Теперь ты убедился, что наказывать тебя в нашей власти?
– Я никогда в этом не сомневался.
– Дабы ты не начал снова искушать эту власть и толкать ее на крайние меры воздействия, которые, предупреждаю, ты не в силах будешь выдержать, я пришел сюда и требую, чтобы ты отказался от отчаянной попытки отречься от принятого тобой обета. Затея твоя может только оскорбить Господа, для тебя же все неизбежно закончится неудачей.
– Отец мой, не вдаваясь в подробности, которые благодаря мерам, принятым той и другой стороной, оказываются совершенно ненужными, я могу только ответить вам, что буду поддерживать мое ходатайство всеми средствами, которые волею Провидения окажутся мне доступными, и что понесенное мною наказание только укрепило меня в моей решимости.
– И это твое окончательное решение?
– Да, и я прошу вас не докучать мне больше и ничего от меня не требовать. Это все равно ни к чему не приведет.
Какое-то время он молчал; наконец я услышал:
– Так, значит, ты настаиваешь на том, чтобы завтра тебе дали свидание с адвокатом?
– Да. Я буду этого добиваться.
– Во всяком случае ты не должен сообщать ему о наказании, которому тебя подвергали.
Слова эти поразили меня. Я понял все, что скрывалось за ними, и ответил:
– Может быть, в этом и нет особой надобности, но, скорее всего, это не окажется излишним.
– Ты что же, хочешь разглашать тайны обители, в стенах которой ты находишься?
– Простите меня, отец мой, за эти слова, но вы, очевидно, сознаете, что превысили свои полномочия, если вы сейчас так обеспокоены тем, чтобы поступки ваши остались скрытыми. А раз так, то дело не в раскрытии тайн монастырского устава, а в нарушении этого устава. Об этом-то мне и придется сказать.
Настоятель ничего не ответил, а я продолжал:
– Если вы злоупотребили данной вам властью, то, хотя потерпевшим и являюсь я сам, вся вина ложится на вас.
Настоятель поднялся с места и, не говоря ни слова, ушел из кельи.
На следующий день я присутствовал на утренней мессе. Служба шла обычным порядком, но к концу, когда все молящиеся уже вставали с колен, настоятель, с силой стукнув кулаком по аналою, приказал всем не двигаться с места. Громовым голосом он возгласил:
– Прошу всю общину помолиться за одного монаха; Господь оставил его, и он собирается совершить поступок, оскорбительный для Всевышнего, позорящий церковь и пагубный для его души.
Услыхав эти грозные слова, трясущиеся от страха монахи снова опустились на колени. Я был в их числе, как вдруг настоятель, назвав меня по имени, вскричал:
– Встань, негодяй, встань и не оскверняй нашего храма своим нечестивым дыханием!
Я поднялся в смятении, весь дрожа, скрылся к себе в келью и оставался там до тех пор, пока за мной не пришли и не вызвали в приемную, где меня уже дожидался мой адвокат. Свидание это ни к чему не привело, потому что при нем присутствовал монах, ставший по желанию настоятеля свидетелем всего нашего разговора, и адвокат, как оказалось, не имел права потребовать, чтобы тот удалился. Как только мы доходили до обстоятельств дела, он прерывал нас и заявлял, что его обязанность не допускать нарушения правил поведения в монастырской приемной. Когда я обращал внимание адвоката на ту или иную подробность, монах все начисто отрицал, уличал меня во лжи и в конце концов до такой степени сбил нас с предмета нашего разговора, что, только ради того, чтобы защитить себя, я упомянул о понесенном мною наказании, которого тот не мог отрицать и о котором лучше всего свидетельствовал мой измученный вид. Как только я заговорил об этом, монах умолк (он старался не пропустить ни одного моего слова, чтобы все доложить настоятелю), и адвокат стал слушать меня с удвоенным вниманием. Он записывал все, что я говорил, и, казалось, придавал этому больше значения, чем я думал и мог ожидать.