— Обе бутылки уже пустые! Ну раз так, то нечего больше об этом думать.
Разбужен он был, однако, раньше, чем ему бы хотелось: донья Клара прислала за ним, прося его прийти. Как все слабые натуры, она привыкла в трудные минуты непременно получать поддержку со стороны, и теперь ей казалось, что стоит ей только совершить хоть какой-нибудь шаг без этой посторонней помощи, как он сразу же приведет ее к неминуемой гибели. Душа ее была во власти суеверных страхов и страха перед мужем, и наутро она послала за отцом Иосифом, чтобы пораньше испросить у него совета по поводу охватившего ее ужаса и беспокойства.
Главной заботой ее было, если это окажется возможным, скрыть от всех ночное исчезновение дочери; обнаружив, что, по всей видимости, никто из домочадцев об этом не знал и что из всей многочисленной прислуги утром не оказалось налицо только одного престарелого слугии отсутствие его в доме никем не было замечено, она постепенно приободрилась. Она почувствовала себя еще уверенней, когда получила письмо от Альяги, где тот сообщал ей, что должен поехать в отдаленную часть Испании и что свадьба их дочери и Монтильи откладывается на несколько месяцев; для доньи Клары это было равносильно отсрочке казни; она посовещалась со священником, и тот успокоил ее, сказав, что если даже станет известным, что Исидора на какие-то несколько часов отлучалась из дома, то это не такой уж большой грех, а если об этом никто не узнает, то тогда вообще ей не о чем беспокоиться, и посоветовал ей для того, чтобы тайна эта не открылась, принять в отношении слуг кое-какие меры, которые — и в этом он поклялся своим саном — вполне надежны, ибо были испытаны на слугах другого, более обширного и могущественного дома.
— Преподобный отец, — сказала донья Клара, — насколько я знаю, ни у кого из испанских грандов нет дома, который великолепием своим мог бы сравниться с нашим.
— А я знаю такой дом, дочь моя, — сказал священник, — и во главе его стоит Папа. Ну а теперь подите-ка разбудите сеньориту; хоть она и заслужила того, чтобы не просыпаться до дня Страшного суда, ибо начисто забыла, когда у нас завтрак. Я говорю не о себе, дочь моя, просто я не выношу, когда нарушается распорядок дня в таком замечательном доме, как ваш. Что до меня, то с меня довольно будет чашки шоколада и виноградной кисти; да, совсем забыл, виноград-то терпкий, и, чтобы смягчить его вкус, никак не обойтись без бокала малаги. Кстати, ни у кого мне не доводилось пить из таких узких бокалов, как у вас. Не могли бы вы послать в Ильдефонсо[627][628] за бокалами подобающей формы с короткими ножками и широким раструбом? Ваши похожи на Дон Кихота: длинные ноги, а туловища-то, можно сказать, совсем нет. А мне нравятся те, что похожи на его оруженосца — тело тучное, а ножки коротенькие, не больше моего мизинца.
— Сегодня же пошлю к Ильдефонсо, — заверила его донья Клара.
— Подите разбудите сначала вашу дочь, — сказал священник.
В это время в комнату вошла Исидора, мать ее и священник обмерли от удивления. Лицо ее было безмятежно спокойным, походка ровной, и она так владела собой, что можно было подумать, что она даже ничего не знает обо всех страхах и горестях, которые причинило близким ее ночное исчезновение. После нескольких минут замешательства донья Клара и отец Иосиф забросали ее множеством вопросов, наперебой восклицая: «Почему?», «Куда?», «Зачем?», и «С кем?» и «Как?» — это были единственные слова, которые они могли выговорить. Только все это было напрасною тратою сил, ибо ни в этот день, ни в последующие дни никакие уговоры, просьбы и угрозы ее матери, к которым присоединились увещевания охваченного еще большей тревогой духовника, не могли исторгнуть из нее ни единого слова в объяснение того, что произошло с нею в эту страшную ночь. Когда вопрошавшие становились особенно настойчивы и упорны, к Исидоре словно возвращался непреклонный и могучий дух независимости, взращенный, должно быть, чувствами и привычками юности. На протяжении семнадцати лет у нее не было другой наставницы и госпожи, кроме нее самой, и, хотя по натуре она была и мягкою и податливой, всякий раз, когда властная посредственность пыталась ее тиранить, она преисполнялась презрения и выражала его одним только глубоким молчанием.
Возмущенный ее упорством и вместе с тем боясь потерять свое влияние в семье, отец Иосиф пригрозил ей, что не допустит ее до исповеди.
— В таком случае я исповедуюсь перед богом — ответила Исидора. Противиться настояниям матери ей было труднее, ибо своим сердцем женщины она была привязана ко всему женскому, даже тогда, когда оно представило ей в самых непривлекательных формах, а надо сказать, что преследования, которым она подвергалась с этой стороны, были надоедливыми и непрестанными. В донье Кларе при всей слабости ее натуры была та нестерпимая назойливость, какая обычно появляется в характере женщины, когда умственное убожество сочетается с неукоснительным и строгим соблюдением правил. Когда она начинала осаждать скрытую от нее тайну, крепостному гарнизону приходилось сдаваться. Недостаток силы и уменья восполнялся в ней докучливой, не ослабевающей ни на миг кропотливостью. Она никогда не отваживалась брать крепость штурмом, однако назойливо окружала неприятеля со всех сторон и в конце концов изводила его и принуждала сдаться. Однако на этот раз даже ее упорство не в силах было что-либо сделать.
Продолжая быть с матерью почтительной, Исидора упорно молчала; видя, что положение становится отчаянным, донья Клара, обладавшая способностью не только раскрывать, но и хранить тайну, условилась с отцом Иосифом, что они не обмолвятся ни словом о таинственных событиях этой ночи ни отцу ее, ни брату.
— Пусть видит, — сказала донья Клара, сопроводив свои слова многозначительным и самодовольным кивком головы, — что мы так же умеем хранить тайну, как и она.
— Правильно, дочь моя, — согласился отец Иосиф, — подражайте же ей в том единственном ее качестве, которое делает сходство с нею лестным для вас.
Тайна эта, однако, вскоре открылась. Прошло несколько месяцев, на протяжении которых посещения ее мужа окончательно вернули Исидоре прежнее спокойствие и уверенность в себе. Жестокая мизантропия его незаметно уступала место задумчивой грусти. Это походило на темную, холодную, но вместе с тем уже не страшную и сравнительно спокойную ночь, какая следует за днем бури и землетрясения. У потерпевших свежи в памяти ужасы этого дня, и такая вот темная тихая ночь кажется им надежным прибежищем. Исидора взирала на мужа, и ей было радостно не видеть его нахмуренных бровей и его еще более страшной улыбки, и у нее зародилась надежда, та, что всегда зарождается в умиротворенном и чистом женском сердце: она начала думать, что, может быть, ее влияние рано или поздно возобладает над тем, кто носит в себе хаос и пустоту, вспыхнув, как блуждающий огонек над болотом, и что верой своей жена все же может спасти неверующего мужа.
Эти мысли служили ей утешением, и хорошо, что они у нее были, ибо, когда воображение наше вступает в борьбу с отчаянием, факты — плохие союзники. В одну из ночей, когда она ожидала Мельмота, он застал ее за пением гимна Пресвятой деве, которому она аккомпанировала на лютне.
— А не поздно ли петь гимн Пресвятой деве после полуночи? — спросил Мельмот, и страшная улыбка исказила его черты.
— Мне говорили, что слух ее отверст во всякое время, — ответила Исидора
— Если это так, милая, — сказал Мельмот, по обыкновению вскакивая к ней в комнату через окно, — добавь к гимну твоему еще один куплет, помолись за меня.
— Что ты! — воскликнула Исидора, и лютня выпала у нее из рук, ты же не веришь, милый, так, как того требует от нас пресвятая церковь.
— Нет, я верю, когда слушаю, как ты поешь.
— Только тогда?
— Спой еще раз твой гимн Пресвятой деве.
Исидора исполнила его просьбу и стала смотреть, как на него действует ее пение. Казалось, он был взволнован; он знаком попросил ее повторить.
— Милый, — сказала Исидора, — так повторяют в театре какую-нибудь арию по просьбе зрителей, а ведь это гимн, и тот, кто его слушает, любит свою жену еще больше потому, что любит ее бога.
— Это коварные речи, — сказал Мельмот, — но почему же ты даже не допускаешь мысли, что я могу любить бога?
628