Выбрать главу

— Я стоял в эту минуту возле ее кареты, — к моему удивлению, добавлял он, — тогда это была единственная карета во всем Лондоне[259][260].

Потом он начинал рассказывать о роскошных празднествах, которые устраивал Людовик XIV, и с поразительной точностью описывал великолепную колесницу, на которой восседал монарх, изображавший собою бога солнца[261], в то время как титулованные сводники и потаскухи его двора следовали за ней, изображая собою толпу небожителей. Потом он переходил к смерти герцогини Орлеанской[262], сестры Карла II, к грозной проповеди священника Бурдалу, произнесенной у смертного одра красавицы королевской крови, которая, как подозревали, была отравлена, и при этом говорил:

— Я видел множество роз у нее на будуарном столике, — они должны были в тот вечер украсить ее на балу, а рядом, прикрытые кружевами ее вечернего платья, стояли дароносица, свечи и миро.

Потом он переходил к Англии; он говорил о злосчастной, всеми осужденной гордости жены Иакова II[263], которая сочла для себя «оскорбительным» сидеть за одним столом с ирландским офицером, сообщившим ее супругу (в то время еще герцогу Йоркскому), что в качестве офицера на австрийской службе он однажды сидел за столом, а в это время отец герцогини (герцог Моденский) стоял позади, ибо был всего-навсего вассалом германского императора.

Все это были известные вещи, и рассказать о них мог кто угодно, однако он описывал каждую самую ничтожную подробность настолько обстоятельно, что у вас создавалось впечатление, что он видел все это собственными глазами и даже разговаривал с лицами, о которых шла речь в его рассказе. Я слушал его с любопытством, к которому примешивался ужас.

Под конец, вспоминая один незначительный, но характерный случай, происшедший в царствование Людовика XIII, он рассказал его в следующих выражениях[264]. «Однажды вечером после празднества, где вместе с королем находился кардинал Ришелье[265], последний, едва только объявили, что карета его величества подана, имел дерзость выбежать из дверей раньше самого короля. Его величество не выказал ни малейшего гнева по поводу подобной самонадеянности министра и с большим bonhomie[266] сказал:

— Его высокопреосвященству, господину кардиналу, всюду хочется быть первым.

— Первым, чтобы служить вашему величеству, — не растерявшись и с удивительной учтивостью ответил кардинал и, выхватив факел из рук стоявшего рядом со мной пажа, стал светить королю, который в это время садился в карету».

Эти вдруг вырвавшиеся у него слова поразили меня, и я спросил: «А вы разве там были?».

Он не дал мне прямого ответа и сразу же переменил разговор, стараясь отвлечь мое внимание всякого рода забавными подробностями истории нравов этого времени, причем снова говорил с той удивительной точностью, от которой мне становилось не по себе. Должен сознаться, что удовольствие, которое он доставлял мне своими рассказами, было в значительной степени омрачено тем странным ощущением, которое я испытывал от присутствия этого человека и от разговора с ним. Он удалился, и я стал жалеть, что его нет со мной, хоть и не в состоянии был разобраться в том необыкновенном чувстве, которое овладевало мною, когда он сидел у меня.

Спустя несколько дней я был вызван для второго допроса. Накануне вечером меня посетило одно из должностных лиц. Люди эти отнюдь не являются обычными тюремными надзирателями, они в известной степени облечены доверием высших властей Инквизиции, поэтому я с надлежащим почтением отнесся ко всему, что человек этот мне сообщил, тем более что сообщение это было сделано подробно и четко и в таких прямых выражениях, каких я никак не ожидал услышать из уст служителя этого безмолвного дома. Обстоятельство это насторожило меня, я стал ждать, что мне сообщат нечто чрезвычайное, и все сказанное им подтвердило мои ожидания, причем еще в большей степени, нежели я мог думать. Он без всяких обиняков сказал мне, что недавно произошло событие, давшее повод для волнения и тревоги, каких до этого времени Инквизиция никогда не знала. Было донесено, что в кельях некоторых узников появлялась неизвестная фигура, изрекавшая нечто враждебное не только католической религии и порядкам, установившимся в Святейшей Инквизиции, но и религии вообще, вере в бога и в загробную жизнь. Он добавил, что сколь ни были бдительны надзиратели, пытавшиеся выследить это странное существо и застать его в одной из келий, им это ни разу не удавалось, что численность стражи удвоена, что все меры предосторожности приняты, но что до сих пор эти действия не имели никакого успеха и что все сведения, которыми они располагают касательно этого странного посетителя, поступали к ним только от самих узников, в чьи кельи тот проникал и к кому обращался в выражениях, по-видимому заимствованных у Врага рода человеческого, для того чтобы окончательно погубить этих несчастных. Сам он до сих пор не принимал никакого участия в этих розысках, но он уверен, что те чрезвычайные меры, которые приняты в самые последние дни, не дадут больше этому посланцу нечистой силы оскорблять и позорить Святое судилище. Он посоветовал мне подготовиться к разговору об этом вторжении, ибо на ближайшем допросе моем о нем непременно пойдет речь и, может быть, даже допрашивающие меня будут более настойчивы, чем я могу ожидать. Сказав все это и поручив меня милости божьей, он удалился.

Я уже начинал понимать, о чем именно шла речь в услышанном мною необыкновенном сообщении, однако не догадывался еще о том, какое значение все это могло иметь для меня самого. Предстоящего следствия я ожидал не столько со страхом, сколько с надеждой. После обычных вопросов: Почему я здесь? Кто меня обвинил? В каком проступке? Не помню ли я, чтобы мне случилось произнести какие-нибудь слова, свидетельствующие о неуважении к догматам Пресвятой церкви? и т. п., и т. п., — после того, как все это было разобрано с множеством подробностей, от которых я могу вас избавить, мне были заданы другие вопросы, совершенно особого рода, косвенным образом связанные с появлением моего недавнего посетителя. Я ответил на них со всею искренностью, и она, как видно, привела в ужас моих судей. Отвечая им, я прямо сказал, что человек этот появлялся у меня в камере.

— Помните, что вы находитесь в келье, — сказал верховный судья.

— Так, значит, у меня в келье. Он отзывался очень непочтительно о Святой Инквизиции, он произносил слова, которые я не осмелился бы здесь повторить. Мне трудно было поверить, чтобы такому человеку могли разрешить посещать камеры (я оговорился, кельи) Святой Инквизиции.

Не успел я договорить, как один из судей весь затрясся в своем кресле (в это время тень его, непомерно удлинившаяся от игры неровного света, расползлась по противоположной стене в причудливую фигуру разбитого параличом гиганта). Он попытался задать мне какой-то вопрос, но из уст его вырвались только глухие невнятные звуки, глаза его выкатились из орбит: это был апоплексический удар, и он испустил дух прежде, чем его успели перенести в другую комнату.

Допрос тут же прервался, все были в смятении. Когда меня отпустили к себе в келью, я к ужасу моему сообразил, что произвел самое неблагоприятное впечатление на судей. Они истолковали рассказанный мною случай самым странным образом и совершенно неверно: последствия этого я ощутил, когда меня вызвали второй раз.

В тот вечер один из судей Инквизиции пришел ко мне в келью и говорил со мною довольно долгое время очено сухо и строго. Он заявил, что я с первого же взгляда произвел на тех, кто меня допрашивал, отталкивающее, омерзительное впечатление, ибо я не кто иной, как монахотступник, который во время своего пребывания в монастыре был обвинен в колдовстве, который, предприняв нечестивую попытку бежать, сделался виновником смерти своего брата, ибо ввел его в соблазн сделаться сообщником этого побега, и не только поверг один из самых знатных домов Испании в отчаяние, но и навлек на него позор. Мне хотелось возразить ему, но он не дал мне ничего сказать и заметил, что пришел сюда не для того, чтобы слушать, а лишь для того, чтобы говорить. Затем он заявил, что, хотя после посещения монастыря епископом с меня и было снято обвинение в сношениях с Врагом рода человеческого, кое-что из того, в чем меня подозревали, получило неожиданное и грозное подтверждение: странное существо, о котором я достаточно хорошо осведомлен, ни разу не переступало порог тюрьмы Инквизиции, пока там не появился я. Напрашивался самый вероятный и, в сущности, единственный правильный вывод, что именно я и есть та жертва, которую избрал себе Враг рода человеческого, тот, кому хоть и вопреки воле, но все же с соизволения господа и святого Доминика (тут он перекрестился) было дано проникнуть в стены Святого судилища. В строгих, но ясных словах он предостерег меня против опасности того положения, в которое меня поставили всеобщие и, по его мнению, более нежели справедливые подозрения, и под конец заклинал меня, если я только хочу спасти свою душу, безраздельно довериться милости Святой палаты и, если пришелец посетит меня еще раз, внимательно прислушаться ко всему тому, что исторгнут его нечестивые уста, и слово в слово повторить это перед ее судом.

вернуться

259

Я где-то читал об этом, но сам этому не верю. Упоминание о каретах есть у Бомонта и Флетчера, а Батлер в своих «Посмертных сочинениях» говорит даже о «каретах со стеклами». (Прим. автора).

вернуться

260

…о «каретах со стеклами». — В тексте речь идет, собственно, не о каретах вообще, а именно о «каретах со стеклами» (glass-coach), о которых Метьюрин уже упомянул выше (см. прим. 16 к гл. III); подобные кареты действительно появились в Лондоне в 1667 г. Об очерках Батлера см. выше, прим. 24 к гл. I.

вернуться

261

…монарх, изображавший собою бога солнца… — Французский король Людовик XIV от придворных льстецов получил прозвание Король-Солнце. Вольтер в своей книге «Век Людовика XIV» (1752, гл. XXV) утверждает, что мысль предложить в качестве эмблемы короля «солнце, льющее лучи на земной шар, с девизом: „Я один стою многих“»(«Nee pluribus impar»), пришла в голову некоему антикварию по имени Дуврие. «Это было в некотором роде подражанием испанской эмблеме, представленной Филиппу II», — сообщает Вольтер и пишет далее, что во Франции «этот девиз имел чрезвычайный успех. Герб короля, мебель, гобелены, скульптуры были им украшены». Вольтер вспоминает также о стихах поэта Исаака де Бенсерада для короля, изображавшего восходящее солнце в балете «Ночь», впервые представленном в театре «маленького Бурбона» («du petit Bourbon») 23 февраля 1653 г. (ср.: A. Dumas. Louis XIV et son siecle, t. IV. Bruxelles. 1845, p. 22).

вернуться

262

…смерти герцогини Орлеанской… — Генриетта Английская (1644–1670), дочь английского короля Карла I и Генриетты Марии Французской, родилась в Англии в разгар гражданской войны и в младенчестве была увезена матерью во Францию, где и получила свое воспитание. Вскоре после реставрации Стюартов во Франции (1661), когда ее родной брат был возведен на английский престол под именем Карла II, он задумал, в целях сближения с французской королевской семьей, выдать свою сестру замуж за младшего брата Людовика XIV, герцога Филиппа Орлеанского. Эта свадьба действительно состоялась в 1661 г.; брак этот, однако, не был счастливым. Герцог не скрывал равнодушия к своей молодой жене, которая платила ему тем же. В 1670 г. Людовик XIV направил герцогиню Орлеанскую в Лондон с тонкой дипломатической миссией: противодействовать намечавшемуся англо-голландскому сближению. Вскоре после возвращения во Францию она внезапно умерла. Эта неожиданная смерть породила упорно распространявшиеся слухи, что она была отравлена. Получившая широкую известность речь произнесена была на похоронах Генриетты знаменитым французским проповедником Боссюэ (Jacques-Benigne Bossuet, 1627–1704), а не иезуитом Луи Бурдалу, которому ее приписывает Метьюрин.

вернуться

263

…всеми осужденной гордости жены Иакова II… — Речь идет о Марии Моденской (1658–1718), дочери герцога Моденского Альфонсо, вышедшей замуж в 1673 г. за английского короля Иакова II; в Англии она была очень непопулярна как ревностная католичка. Упоминаемый ниже отец ее, герцог Моденский, был по происхождению французским дворянином и до получения титула герцога именовался графом Мормуароном (Esprit de Raymond de Mormoiron, Comte, 1608–1672).

вернуться

264

Случай этот рассказан, если не ошибаюсь, в «Еврейском шпионе». (Прим. автора).

вернуться

265

…кардинал Ришелье… — Армян Жан дю Плесси Ришелье (1585–1642) — кардинал (с 1622 г.), герцог-пэр (с 1631 г.). С 1624 г. Ришелье был первым министром французского короля Людовика XIII и фактическим правителем Франции. Анекдот об услужливости и находчивости Ришелье, приведенный в тексте, по словам самого Метьюрина, взят им («если я не ошибаюсь») из «Еврейского шпиона». Однако Метьюрин заблуждался. В действительности он взял этот анекдот из другой книги, озаглавленной (приводим в сокращении) «Письма Турецкого шпиона, жившего сорок пять лет в Париже: в которых дается отчет…о наиболее примечательных событиях… в Европе… между 1637 и 1682 гг.» («Letters, writ by a Turkish Spy, who Kv’d five and forthy years… at Paris giving an Account… of the most remarkable transactions of Europe… from 1637 to 1682»). Это 8-томное издание, переведенное с французского У. Бредшо (W. Bradshaw), впервые вышло в Лондоне в 1687–1693 гг. и затем много раз переиздавалось: двадцать второе издание указанного перевода появилось в 1734 г., двадцать шестое — в 1770 г. Автором этой знаменитой книги, положившей начало новому жанру — сатирических псевдописем воображаемого иностранца, живущего за границей, и вызвавшей много подражаний (среди последних находятся «Персидские письма» Монтескье и «Гражданин мира» О. Голдсмита), был Джованни Паоло Марана, генуэзец, живший в Париже. Написанный им «Турецкий шпион» впервые появился в Париже в 1684 г. В книге помещены фиктивные письма воображаемого турецкого шпиона по имени Махмуд, посланного Оттоманской Портой для получения сведений о европейских государствах, придворных нравах и т. д. Цитированный Метьюрином анекдот находится в III томе «Турецкого шпиона» (письмо Э 3).

вернуться

266

Добродушием (франц.).