— На следующем моем допросе судьи были суровее и настойчивее, нежели раньше, да и мне самому хотелось, чтобы меня не столько спрашивали, сколько выслушали то, что я хотел рассказать; поэтому, несмотря на всю настороженность их и неукоснительное соблюдение сопутствующих допросу формальностей, мы тем не менее вскоре пришли к какому-то взаимному пониманию. Я поставил перед собой определенную цель, они же ничего не теряли от того, что я ее добивался. Я без колебаний признался им, что меня еще раз посетило таинственное существо, которое имеет возможность когда угодно беспрепятственно проникать во все тайники Инквизиции (судьи содрогнулись, когда я произнес эти слова), что я очень хочу рассказать им обо всем, что обнаружилось во время нашего последнего разговора, но что я сначала должен исповедоваться священнику и получить от него отпущение грехов. Хоть это и в корне противоречило правилам Инквизиции, — поскольку случай был совершенно исключительный, просьбу мою удовлетворили. В одном из помещений был опущен черный занавес; я стал на колени перед священником и поведал ему ту страшную тайну, которую по правилам католической церкви тот не может никому открывать, кроме самого папы. Не понимаю, как инквизиторам удалось обойти это правило, но они вызвали меня потом и заставили все повторить. И я повторил все слово в слово, за исключением только тех слов, которые данная мною клятва и сознание того, что это тайна исповеди, а она священна, — помешали мне открыть. Я был уверен, что искренность моего признания сделает чудеса; так оно действительно и случилось, только то были отнюдь не те чудеса, которых я ожидал. Они стали требовать, чтобы я открыл им самую сокровенную тайну; я сказал, что она — в сердце священника, перед которым я исповедался. Они стали перешептываться между собой, и я понял, что речь шла о пытке, которую надлежит ко мне применить.
В то время как я с вполне понятной тревогой и тоской оглядывал помещение, где над самым креслом председателя висело несколько наклоненное большое распятие, футов тринадцати высотою, я вдруг увидел, что за столом, покрытым черным сукном, сидит некое лицо, которое то ли исполняет обязанности секретаря, то ли просто ведет записи показаний обвиняемых. Когда меня подвели к столу, человек этот бросил на меня взгляд, по которому видно было, что он меня узнает. Это был мой страшный спутник, — оказалось, что он поступил на службу в Инквизицию. Я совершенно пал духом, увидав его хищный, злобно стерегущий взгляд: так тигр высматривает из-за кустов свою добычу, так выглядывает из своего логова волк. Время от времени этот человек действительно поглядывал на меня, в этом не могло быть сомнения, но я не решился бы утверждать, что означали его взгляды. Вместе с тем у меня были все основания думать, что чудовищный приговор, который мне прочли, если и не исходил из его уст, то во всяком случае был вынесен по его наущению.
«Ты, Алонсо де Монсада, монах, принадлежащий к ордену… обвиняешься в преступлениях, именуемых ересью, богоотступничеством, братоубийством („Нет, нет! Только не это“, — вскричал я, но никто не обратил на это внимания), и в том, что вступил в сговор с Врагом рода человеческого, смутив покой общины, в которой ты принес обеты господу, и замыслив поколебать власть Святой Инквизиции; помимо этого, ты обвиняешься в том, что у себя в келье, в тюрьме Святой Инквизиции, общался с нечестивым посланцем врага господа нашего, человека и твоей собственной богоотступнической души, поелику сам ты на исповеди признался, что злой дух имел доступ к тебе в келью. На основании всего вышеизложенного ты осужден и будешь предан…».
Больше я уже ничего не слышал. Я вскрикнул, но голос мой потонул в бормотанье судей. Висевшее над креслом председателя распятие закачалось и завертелось у меня перед глазами, спускавшийся с потолка светильник извергал на меня со всех сторон языки пламени. Я воздел руки к небу, чтобы клятвенно отречься от возведенной на меня лжи, однако чьи-то более сильные руки заставили мои опуститься. Я пытался говорить — мне заткнули рот. Я упал на колени — и, не дав мне встать, меня начали уже вытаскивать вон, как вдруг престарелый инквизитор знаком остановил судей. На несколько мгновений меня отпустили, и он со мною заговорил. Слова его казались еще ужаснее, чем были, оттого, что говорил он совершенно искренне. Я подумал сначала, что от человека такого преклонного возраста и так неожиданно вступившегося за меня я могу ожидать милости. Инквизитор этот действительно был очень стар, прошло уже двадцать лет, как он ослеп, и, когда он поднялся с кресла — как оказалось, для того, чтобы произнести проклятие, мне припомнился римлянин Аппий Клавдий, благословлявший свою слепоту[275], ибо она не дала ему видеть позор родной страны, а потом мысли мои перенеслись к другому слепцу — к Великому инквизитору Испании, который уверял Филиппа[276], что, принеся в жертву сына своего, тот поступит так, как поступил Всевышний, который так же пожертвовал сыном своим, чтобы спасти род человеческий. Какая ужасающая профанация! И, однако, как она была подстать сердцу католика. Вот что сказал инквизитор:
— Богоотступник, отлученный от Пресвятой церкви нечестивец, благословляю господа, что высохшие зеницы мои не могут теперь видеть тебя. С самого рождения на тебе лежала печать проклятья, ты родился во грехе; бесы качали твою колыбель; это они окунали лапы свои в купель со святой водой, они издевались над восприемниками твоего неосвященного крещения. Незаконнорожденный и проклятый, ты и всегда-то был обузой для Пресвятой церкви, а теперь вот дух тьмы пришел истребовать то, что ему принадлежит, и ты признаешь его полновластным своим господином. Он сумел найти тебя и заклеймить тебя своей печатью даже здесь, в тюрьме Инквизиции. Отыди от нас, проклятый, мы предаем тебя в руки светского суда и просим, чтобы он поступил с тобой не слишком сурово[277].
Услыхав эти ужасные слова, относительно смысла которых у меня не могло быть никаких сомнений, я испустил крик отчаяния — тот единственный человеческий звук, что бывает слышен в стенах Инквизиции. Но меня вынесли вон, и на этот мой крик, в который я вложил все оставшиеся во мне силы, никто из них не обратил ни малейшего внимания, так же как люди эти привыкли не обращать внимания на крики, доносящиеся из камеры пыток. Вернувшись к себе в келью, я пришел к убеждению, что все это было заранее придумано изобретательными инквизиторами, чтобы довести меня до того, что я сам начну себя обвинять, — а они ведь стремятся к этому всегда, когда только это оказывается возможным, — и наказать меня за совершенное мною преступление, в то время как вся моя вина заключалась только в том, что я вынужденно признал себя виновным
Охваченный невыразимым раскаянием и тоской, я проклинал свою доверчивость и непроходимую глупость. Надо же было быть совершеннейшим идиотом, болваном, чтобы дать себя так обмануть. Какой здравомыслящий человек поверил бы, что в тюрьмы Инквизиции может, когда только вздумается, проникнуть постороннее лицо и никто не будет в состоянии выследить его и схватить? Что существо это может входить в любую из камер и быть неподвластным никакой смертной силе, говорить, когда ему захочется, с узниками, появляться и исчезать, оскорблять, высмеивать, произносить кощунственные речи, предлагать устроить побег и указывать, как его осуществить, причем с такой точностью и непринужденностью, которые могли явиться только результатом спокойного и глубокого расчета, — и что все это может происходить в стенах Инквизиции, почти что под самым носом у судей и уж во всяком случае тюремной стражи, которая денно и нощно обходит все коридоры и следит за всем происходящим своим недремлющим инквизиторским оком? Нелепо, чудовищно, бессмысленно! Все это был хитрый заговор, чтобы заставить меня признаться в преступлениях и этим себя осудить. Мой гость был агентом и пособником Инквизиции. Вот к какому выводу я пришел — и при всей его безысходности в нем, разумеется, была доля правды.
Мне оставалось только ждать самого ужасного, сидя у себя в камере во мраке и тишине. А то, что ночной пришелец перестал появляться, с каждым часом еще больше укрепляло мою уверенность в том, что это был за человек и кем он был послан, когда вдруг разразилось событие, которое смело и страх мой, и надежду, и все доводы разума. Это был огромный пожар, вспыхнувший в стенах Инквизиции в самом конце прошлого столетия.
275
276
277