— А ну-ка, налейте мне водички! — попросил он. Я протянул руку и послушно налил из синего графина. Старик выпил, крякнул и бодро вскочил на ноги. Девичье его личико с белыми ресницами светилось радостью.
— Давайте знакомиться, — сказал он, — Кислярский Александр Давыдович.
— Володя Берсенев, — ответил я, принужденно улыбаясь.
— С чем пожаловали к нам?
— Черт его знает! — сказал я задумчиво.
— Это неправда, — сочувственно заметил Кислярский и глянул в сторону. — Дмитрий Савельевич, слышите, молодой человек сказал заведомую ложь. Он говорит, что не знает, с чем поступил.
Дмитрий Савельевич неодобрительно кивнул.
— Нет, что-то, конечно, предполагают, — поправился я.
— В больнице лгать нельзя, — строго сказал Кислярский. — Здесь совесть должна быть чиста. Это вам не на свадьбе. Здесь мы как перед богом. Вы читали учебник Певзнера?
— Нет!
— Еще прочтет! — мыкнул со своей кровати Дмитрий Савельевич, тоже старик, но не такой бодрый.
— Вот у меня, например, язва, — объяснил Кислярский. — А у Дмитрия Савельевича скорее всего — рак. Правильно я говорю, Дмитрий Савельевич?
— Правильно, — охотно ответил Дмитрий Савельевич.
— Понимаю, — сказал я. — Рак — это пустяки.
«Вот мои соседи, — подумал я. — Они будут наблюдать за мной, а я за ними».
Я прислушался к своей присмиренной боли. Мышонок дремал.
— Давно болит? — спросил Кислярский.
— С утра! — сказал я зло.
Я пошел звонить. По длинному розовому коридору бродили больные. В основном пожилые люди. Некоторые были не в больничных халатах, а в домашних пижамах.
Пижамники, сразу бросалось в глаза, держались особняком. Культура одежды ставила их на порядок выше халатников. И тут своя элита.
За столиком у окна сидела медсестра.
— Где здесь телефон? — спросил я у нее.
— А вы не знаете?
— Только сегодня прибыл…
Телефон нашелся этажом ниже в бетонированном полуподвале. Около аппарата стояли курильщики.
Ответила бабушка. Дома все, естественно, переполошились.
— С нами бог! — успокоил я любимую старушку и увидел, как она перекрестилась. Я тоже мысленно перекрестился. Мы с бабушкой стоим друг за другом в очереди на тот свет. Я пока первый.
Возвращаясь, затормозил около сестры.
— Какие тут по вечерам бывают развлечения? — спросил я у нее. Девушке было лет двадцать. Пора любви и ярких предчувствий. Бредущие больные глядели на меня с любопытством.
Сестра не ответила. Она была на посту.
— А морг тут большой? — спросил я. Она живо улыбнулась. — У меня странное чувство, как будто я уже там, на месте, — сказал я. Сестра засмеялась.
Я представил себя со стороны. Больной, худосочный остряк в обвисшем халате. Бедные зрители. Чего хочется убогому? А убогому многое хочется.
Почти до двадцати лет мир моего зрения не имел границ. Однажды я, помню, вышел на окраину Москвы, где-то около Горьковского шоссе. Шел, шел по Москве, петлял между домов и внезапно очутился на опушке леса. Москва кончилась. Я стоял у перил. А неподалеку, я помнил, шумела улица Горького, центр города. Москва была мала. Ее можно было легко представить сразу всю целиком. Открытие поразило меня. Привычный калейдоскоп зданий, линий трамваев, улиц не безграничен. Вот я стою на опушке и могу представить Москву целиком.
Тесно в Москве. Потом я понял, что все имеет свои границы. Понял не по учебнику, как раньше, а сердцем, нервами. Мир — мал. Люди — понятны: их взаимоотношения, смерти легко укладываются в одну плоскость. Мне стало тесно жить, вот что. Тогда я впервые и заторопился.
В палате Кислярский рассказывал, как у него приключился инфаркт. Молодой, стриженный под тифозного мужчина — сидел на моих простынях. Он кивнул мне и потеснился.
— Мне было не до леченья! — рассказывал Кислярский. — Конечно, жизнь у нас была нелегкая, но я кое-как сохранился со здоровьем. Каждый день зарядка и так далее. Крошка — это я так жену свою называю — неотлучно при мне. Все пополам… Знаете, как я с ней познакомился?
— Не знаю! — сказал тифозный угрюмо.
— Я ходил в политкружок, и она ходила. Но я все стеснялся к ней подойти. И вот однажды, представьте, встречаю ее на улице под ручку с Митей Коровиным, он в ЧК работал тогда. Я нахально здороваюсь и пристраиваюсь рядом. Коровин мой приятель был, с одной улицы… Пристраиваюсь и начинаю говорить. Я, вы знаете, читал много и остроумно мог изложить. А Коровин — был молчун. Мы ходили до поздней ночи. Я говорил не переставая: о звездах, о поэзии, стихи читал. Крошка только вопросы задавала. О Митьке мы оба словно забыли. Переговорил я его. Он ушел, мы и не заметили. Я как раз что-то читал наизусть. Коровин даже не попрощался с нами: понял, что отвергнут, и спасовал. Я Катю проводил домой. Она мне говорит: какой вы, оказывается, интересный!
И пошло. Интеллектом, так сказать, победил. С тех пор сорок пять лет, как один денек, вместе… Так ее и зову — Крошка.
Я смотрел на мокро и радостно шлепающие губы Кислярского и видел его лицо уже не так, как сначала. Его лицо было длиннее, топорнее, резче. Никогда с первого взгляда внешность не увидишь правильно.
— Пойдем покурим, земляк? — предложил сосед.
Мы спустились к телефону.
— Болтун, черт, надоел! — сказал мужчина. — Все врет. А что не врет, то и совсем мура. Тебя как звать?
— Володя.
— Петр. Шофер-таксист. Чего у тебя?
— Операция.
— Уже известно? Ну это ничего. Кто будет резать-то?
— Не знаю.
— Хорошо, если Клим, Дмитрий Иваныч.
— А кто он?
— Хирург здешний, — с каким-то тайным напряжением сказал Петр. — Главный хирург.
— Может?
— Хм! Дмитрий Иваныч, да, может. Очень даже.
— А у тебя что?
— Камни. Камни в почке.
Таксист выругался длинно и с удовольствием.
— Тоже операция?
— Наверное. А может, сами выползут. Они когда как.
Он выругался повторно, но в иной вариации. Жадно затянулся. Неожиданно я с облегчением осознал, что в этом грубоватом наезднике тоже живет продолговатая боль. Глаза его помидорно краснели. Он сразу стал мне ближе и дороже.
— Паршиво здесь лежать? — спросил я.
Петр улыбнулся кривовато, выпятив блестящий подбородок.
— Ничего. Кормят три раза. Кислярский, конечно, надоел до черта.
— Что-то ты на старика? — улыбнулся я примирительно.
Петр удивленно взметнул ресницы, поморщился.
— А сам увидишь, — сказал он. — Гнида писклявая… Ладно, айда пожрем.
Ужинали в маленьком зале. Больные подходили к окошечку раздачи, и оттуда им выдавали по тарелке каши, ложку, сахар и масло. Хлеб стоял на столах. Больные толкались в затяжной очереди.
Петр в очереди стоять не стал и мне не велел.
— А ну, калеки, отодвиньсь, — прикрикнул он, минуя старичков. — Не в ту сторону стали.
Ему никто не возразил, только один бородач, с виду еле державшийся на кривых ножках, весело зашумел.
— Петро! — заорал старикашка. — Орел наш местный, герой! Сыпь их, болезненных!
Петр и мне взял тарелку. Сухая гречневая каша лезла в горло кирпичами. Но мы ее съели и запили кипятком. Заварку Петр брать не разрешил.
— Помои! — сказал он категорично. Я бы налил себе заварки, но не хотел обидеть своего нового знакомого и опекуна. Мне предстояло жить с ним бок о бок.
Вернулся я в палату один. Таксист отправился куда-то на пятый этаж смотреть телевизор.
Кислярский читал еженедельник «За рубежом». Дмитрий Савельевич ел руками персиковый компот из литровой жестянки. Выковыривал ягоды большим пальцем.
— Познакомились? — ехидно спросил Александр Давыдович. — С Петром?!
— Да, немного.
— Это неандертальский товарищ, — холодно заметил Кислярский. — Он мечтает сделать себе каменный топор и уйти в темноту.
Я промолчал.
— Жеребец, — добавил Кислярский. — Храпит ночью ужасно. Обратите внимание, ваш современник. Время его не коснулось. Культура и книги прошли мимо. Дай ему топор, и он через два дня разучится говорить… Вы вот, я вижу, приличный, интеллигентный юноша. Объясните мне, почему это так? Где просчет?