Выбрать главу

— Вот этот сударик! — догадался наконец Луицци.

— Очень хорошо! Отлично! — прогундосил бес назидательно, словно невежда-монах{116}, получивший наконец от неразумного дитяти удовлетворительный ответ на вопрос о двуединстве Бога Отца и Бога Сына.

— И конечно, он присутствовал при той невероятной сцене, тайну которой так свято хранит господин Барне?

— Очень хорошо! Отлично! — все тем же гнусавым тоном повторил Дьявол.

— И ты думаешь, он соблаговолит рассказать мне обо всем?

— Ты знаешь, я обещал открыть тебе сам эту тайну, но он окажет мне немалую услугу, если избавит от этой заботы, так как у меня есть здесь еще одно небольшое дельце.

— Где, в этом дилижансе?

— Да.

— И что за дельце?

— Так, один из моих фортелей.

— Что ты придумал на этот раз?

— Увидишь.

При этих словах Дьявол растворился в воздухе, но не исчез совсем для Луицци: благодаря чудесному сверхвидению, которое было предоставлено ему Сатаной, он увидел, как нечистый превратился в почти невидимую мушку микроскопических размеров. Покружив немного по купе, мушка шаловливо ужалила кончик носа бывшего нотариуса, который машинально ухватил за коленку сидевшую рядом с ним даму.

Потревоженная дама пребольно врезала по пальцам господина Фейналя ридикюлем с тремя тяжеленными ключами. Нотариус пробудился от неожиданности, и в тот же момент господин Гангерне схватил его за горло с грозным криком:

— Кошелек или жизнь!

— В чем дело? — заорал перепуганный до смерти нотарий.

— Шутка! — захохотал Гангерне, и все пассажиры, проснувшись, начали весело обсуждать происшедшее.

Тем временем Луицци, которого больше интересовало дальнейшее, чем поведение соседей по дилижансу, прикрыл глаза и притворился спящим, не спуская в то же время глаз с Дьявола в обличье маленькой мушки{117}.

А мушка вылетела из дилижанса и закружилась над его передком.

Здесь между кучером и господином де Мереном, старожилом берлинских тюрем, прикорнул миловидный юноша едва ли двадцати лет от роду; лицо его хранило печать самодовольной глупости, что, впрочем, Луицци навряд ли заметил бы, если бы не сверхъестественная проницательность, данная ему Дьяволом.

Благодаря этой же способности барон проник в глубинную сущность молодого человека, хотя в тот момент он нимало не предвидел, куда заведет его любопытство. Он узнал, что юноша был наделен необычайной впечатлительностью, благодаря которой надолго погружался в мечты о фантастической жизни, существовавшей только в его воображении{118}.

Еще в коллеже он зачитывался «Разбойниками» Шиллера{119}, и потому им завладела любовь к вытянутым, с блуждающим взглядом, физиономиям грабителей больших дорог. Он мысленно любовался собой в будущем: пышные усы, красные штаны, желтые сапоги, черные перчатки а-ля Криспен{120}, сабля и три пары пистолетов на боку. Годом спустя, когда он начал изучать право, до него дошла вся никчемность таких грез. Оказалось, во Франции слишком много вооруженных до зубов жандармов и слишком мало воровских притонов, и потому Фернан решил, что геройство на манер немецкой драмы вовсе ему не подобает.

Вскоре, как и многим другим молодым людям, ему попалось в руки небезызвестное и сомнительное чтиво — «Фоблас», и вот Фернан уже сидит во всех ложах Оперы{121} с маркизами де Б…, во всех смешливых барышнях видит юных девиц де Линьоль{122} и воображает себя мастером шарад, равным своему герою. От этого сумасбродства его избавила одна аппетитная танцовщица, а от страсти к танцовщице его вылечил доктор.

В другой раз, проглотив «Вертера»{123}, Фернан вообразил, что должен наложить на себя руки от любви. Потье{124}, дав несколько представлений в Тулузе, положил конец этим намерениям. Чтение истории войн Революции чуть было не заставило Фернана завербоваться в гренадеры, но пришлось на мирное время; а если бы только он мог пересечь Гаронну{125} без тошноты, то стал бы великим мореплавателем и затмил своей славой Америго Веспуччи и капитана Кука{126}.

К тому моменту, когда Луицци рассматривал Фернана, юноша закончил чтение истории Пап{127} и не без некоторого восторга смаковал тайны Ватикана. Абсолютное владычество, превосходящее даже королевскую власть, непосредственное представительство самого Бога, помпезное великолепие церковных обрядов — все это ошеломило его податливое воображение, и хотя Фернан мучился завистью к любовным похождениям Борджиа{128}, тихой славе и артистичности Медичи{129}, политической и философской мудрости Ганганелли{130} — Папство схватило его за горло. Стать Папой казалось ему — в двадцать-то лет! — предназначением более достойным, чем любить и быть любимым.