По существовавшему тогда этикету, все сенаторы подходили целовать королю руку — в знак благодарности за назначение министра, их нового коллеги. Тесть Любомирского приблизился к королю, наряду с остальными, и, в своём прежнем стиле, как бывало дядя говорил племяннику, сказал королю вполголоса по-латыни:
— Optime[66].
Это одобрение, относившееся преимущественно к тому, вроде бы, как искусно отвёл король удар, угрожавший диссидентам, означало, однако, как это будет видно из дальнейшего, исключительно удовлетворение князя Чарторыйского тем, что место министра (первое в государстве) доверено его зятю.
Этот последний действительно заручился в поддержку такого назначения рекомендациями многих сеймиков, что как бы выражало всеобщее желание наций чтобы Любомирский стал великим маршалом, обогнав многих других, собственного дядю Мнишека, например, маршала двора короны. Но поскольку в рекомендациях такого рода в те времена обычно никому не отказывали (особенно, если о них просили), их рассматривали попросту как акт вежливости; успешность ходатайства бывала, обычно, безразлична тем, кто его давал. Тому же Мнишеку было никак не менее легко получить такие же точно рекомендации.
Верно, что ни один закон не обязывал короля перевести Мнишека со второго места на первое. Верно, также, что по своим личным качествам Любомирский обещал управляться на месте маршала более толково, чем Мнишек. И всё же уступчивость короля желаниям Чарторыйских и, пусть лишь по видимости, требованиям сейма, стала одной из основных причин пережитых государством вскоре потрясений...
V
4 ноября того же года князь Репнин, во время парадной церемонию публичной аудиенции, в присутствии всего сената, находясь, как посол, между королём и примасом, прочёл речь, в которой официально, от имени императрицы, потребовал для сектантов и иноверцев Польши полного равенства с католиками.
Бенуа, от имени Пруссии, повторил 10 ноября то же требование и своего государя — не менее официально и торжественно, соблюдая лишь требуемую этикетом разницу в рангах между послом Репниным и самим Бенуа, который был лишь посланником.
Однако, уже на следующий день, 11 ноября, стало ясно, что на этом сейме права иноверцев вовсе не являются для этих двух министров самым существенным и самым срочным делом, ибо оба они обнародовали полностью идентичные декларации, в которых настаивали на установлении самым законным образом так называемого liberum veto — иначе говоря, решающего значения одного единственного голоса, поданного против, в любом государственном вопросе и, в частности, в деле увеличения налогов и численности войск.
Декларации России и Пруссии содержали такие, примерно, выражения, как: все благонамеренные лица должны примениться к требованиям императрицы, дабы не подвергнуться опасности разного рода непонятных последствий, которые несомненно будут иметь место, в случае, если данные требования не будут выполнены...
В ночь, последовавшую за появлением указанных деклараций, король написал и приказал вывесить анонимный памфлет, под названием: «Соображения весьма благонамеренного гражданина по поводу русской и прусской памятных записок от 11 ноября сего года...»
Сам же король обсуждал с узким кругом своих приближённых следует ли сохранять принцип большинства на всех будущих сеймах, и следует ли, наконец, в вопросе о диссидентах, принять постановление, примиряющее русские требования с местным фанатизмом.
Но случилось так, что прибывший в замок почтенный канцлер Замойский обратился к королю со следующими словами:
— Русская и прусская декларации — это, по сути, почти объявление войны. Не забывайте, что каждая капля пролитой крови и каждая крестьянская хижина, преданная огню, падут на вашу совесть, если вы станете упорствовать в своём героизме, сколь бы привлекательно он ни выглядел. У нас всего восемнадцать тысяч войска, оно плохо экипировано и командуют им четыре гетмана, настроенные против вас. У нас нет артиллерии, а в Польше находятся пятьдесят тысяч русских солдат, пруссаки немедля присоединятся к ним, а австрийцы не станут сражаться на нашей стороне...