Выбрать главу

А взять ландыш садовый! — входил в раж Семён Евстигнеев. — Уж такой-то с виду он кроткий! Но, заметь, на поверку — самый что ни на есть ненавистник! Любые весенние цветики поставь рядом с ним — и враз он так сильно запахнет, что всех их убьёт!.. Теперь нарцисс взять. Этот — незабудку изводит!.. А ежели, к примеру, поставить рядом гвоздику и розу — они вовсе пахнуть перестают. Обе, враз!

Не-ет, — тряс бородёнкой Семён, — что там ни толкуй, а милей наших полевых родных цветиков ничего не найдёшь. Тонки, непорочны они, и скромны, и уветливы…

Сколько же в саду у Лефорта было этих любимцев садовника: белый подмаренник, розовая дрёма, малиновая смолянка, жёлтый донник, золотистый зверобой, лазоревый цикорий, матово-бледный белозор, — и тысячи разных кистей и метёлочек сплетали аромат в общий нежный букет.

— Любота! — радовался Евстигнеич, поглаживая бока, и его сухой, серый лик покрывался сетью лучистых морщин.

А кругом всё горит.

Сколько уже времени не заволакивали солнышка ни тучка, ни облачко! Метёт суховей.

Или такой уже грех вопиющий принял на душу русский народ?

Вздохнул Семён Евстигнеев, передвинул колпак с уха на ухо, одёрнул прилипшие рукава холщовой рубахи, сплюнул и снова заработал, споро разрыхляя пересохшую землю.

— Погрязли, как видно, в грехах-то по самое горлышко! Ловко подскребая бороздником сорные травы, садовник ворчит и ворчит… трясёт своей мочальной бородкой.

— Одна надежда на нашего, стало-ть, заступника — на Николу-угодника: все сидим-от за ним, как тараканы за печкой!

Оглянулся на окна господского дома:

— А тут свистопляс! Дни с ночами перемешали в игрищах сатанинских!

Действительно, в доме полковника, невзирая на ранний час, стоял дым коромыслом. В настежь открытых окнах мелькали фигуры в сбитых на сторону париках, расстёгнутых куртках, кафтанах, слышался громкий смех, звон посуды, разноязыкий галдёж, нестройное пение.

— Опохмеляются после вчерашнего пляса, — решил дядя Семён.

В больших палатках, разбитых в саду, тоже шумели, звучно сморкались, смачно зевали, хрипло выкрикивали приказания, и прислуга полковника — Жаны, Пьеры, Поли метались как угорелые между кухней, домом, палатками и погребками: таскали вина, посуду, закуски.

— Ни свет ни заря, — плевался Семён Евстигнеев, — опять вино жрут?

Семён Евстигнеев слыл за начётчика, письменного человека. Ходил в подьячих. Говорил о себе: «Сидел в Разрядном приказе безотступно, всякие кляузы, будь они раз-неладны, всякие что ни на есть заковыристые челобитные списывал. Всё делал, до всего доходил. Ан не ужился в приказе! По совести, нелицеприятно служил, а там такие не ко двору!»

— Взято с вас, Ахавов нечестивых, крестное целованье, чтобы посулов не брать и делать по правде, — корил он приказных, — но что есть ваше крестное целованье? Как львы рыкающие, лапы свои ко взятию тянете!

— Непочётчик! Поперешный мужик! — плевались дьяки. — Твоё дело: что приказывают — кончено! А ты…

— За правду свечой гореть буду! — бил в грудь Семён.

— Древоголов ты в житейских делах, — заключили приказные. — Другой на твоём месте в ногах бы досыта навалялся, а ты фыркаешь. Молчать — твоё дело!

И был Семён Евстигнеев из приказа выгнан: за поносные речи, строптивый характер и лай.

С младых лет имел он влечение к цветам, кустикам да деревьям. Тогда это было в диковинку. Тогда садами не занимались. На улицы выходили заборы, плетни, частоколы. Дома строились не по линии, а как попало, окнами во дворы. Поперёк улиц брёвна или доски, вбитые в грязь, по угорам лужайки, во дворах огороды с яблонями, грушами, вишняком, малиной, капустой, огурцами, горохом да свёклою.

А он у себя в Кожевниках любовно взрастил тенистый сад, разбил цветники.

— У Семёна Евстигнеева, — говорили про него, — всё не как у людей. Эк что удумал, — шипели, — умней всех хочет быть!

Вот и припомнили ему все эти чудачества, да и приставили его, раба божия, имярек, садовником к немцу. В наказание за строптивость, в назидание всем.

— Любя наказуем, — сладко улыбался дьяк в пышную, крылом, бороду, волосок к волоску. — Гордость свою смири. Не мы тебя наказуем, а ты сам себя. — Потянулся, аппетитно, с хрустом, зевнул. — Вот как у немца поработаешь, так дурь-от соскочит живой рукой. На весь век закажешь себе борзость оказывать! — Хлопнул Евстигнеича по плечу. — Ступай, сахар! Со господом!