Выбрать главу

— А не имеет ли кто‑нибудь, признаться сказать, тут маленько расчетец? — озирались иные…

Вечером 6 сентября к Александру Даниловичу приехали лечившие его в разное время три лекаря–иноземца — навестить, заодно сполна получить за труды.

Расшаркиваясь, лекари говорили, что его светлость отлично выглядит — помог, говорили, свежий морской воздух, близость соснового бора, — что, живя в Ораниенбауме, он вообще всегда хорошо поправлялся.

Александр Данилович смеялся:

— Конечно!.. Там широкий морской простор, Кроншлот на горизонте маячит, деревья в кадках растут… Оно и… чувствуешь себя превосходно! [96]

Лекари с боязнью и интересом переглянулись.

— Очень рады! Очень рады! После такой серьезной и изнурительной болезни вдвойне ощущаешь жизнь…

— Втройне!

— Вероятно. Но… осторожность все‑таки не мешает…

— Вот об осторожности‑то я и не думал.

— Ах, так!..

И лекари смущенно замолкли.

Потом они тревожно–торопливо откланялись и ушли.

А «седьмого сентября, то есть в четверток, — записал секретарь Александра Даниловича в «поденным действиям записке», — его светлость изволил встать в 6 часу и, вышед в Ореховую, изволил сидеть до 9 часов, в 9 вышел в предспальню и одевся».

Три часа один, неодетый, просидел светлейший в своей великолепной Ореховой зале, обычно переполненной раболепной толпой. На душе было как за окном — пасмурно, холодно. Стоял сентябрь в верхушках ровных, аккуратных деревьев, сквозящих пожелтевшей листвой на сером, пасмурном небе; сентябрь в унылом дождливом рассвете, сулящем нерадостный день — сумрачно–темный от туч и… от дум.

«Может быть, все же приедет кто‑нибудь? Навестит? Неужели никто?»

Нет!

Безродный приемыш Петра, любовно взращенный и за большие дела вознесенный им до высших чинов Российской империи, баловень счастья, привыкший к общему преклонению, он понял теперь — ясно и твердо, — что больше он уже никого не дождется, что песенка его спета, что теперь он остался один.

Думалось: «Так оно, видно, бывает и со всеми секретами тайными. Кажется непостижимым, что до сих пор не мог разгадать их. Ведь так ясно все, так понятно!.. Сколько воспоминаний, сколько подробностей озаряются теперь таким ярким, таким режущим светом! Каких же змей я пригрел у себя на груди!..

Как же мог я так промахнуться!»

Целую жизнь пережил Александр Данилович Меншиков за эти три долгих, бесконечно долгих часа.

«Не спасли ни заслуги, ни княжеское достоинство, ни высший воинский чин! Нужно готовиться ко всему, внушить и себе и семейным, им особенно, — думал Данилыч, — что чем больше отнимут родовитые, тем менее беспокойств. И при случае сказать, — да, сказать им всем, спокойно, уверенно, гордо сказать: «Я сожалею о тех, которые могут только родом кичиться — чужим хвастать! И такие воспользуются падением, несчастьем моим…»

— Хотя, — сказал вслух, болезненно морщась, — стоит ли распинаться?

Да, жизнь как‑то сразу стала пресна. И с тоской почувствовал он, что не о чем вроде как стало даже молиться!.. «Не так жил, как должно? — вдруг пришла в голову страшная мысль. Но он сейчас же отогнал ее от себя: — А как должно было жить? Как кругом‑то живут?.. Только что разве помельче во всем… А так… то ж на то ж, песня одна!.. Дело не в этом!.. Эх, коли б недельками двумя раньше прознать о кознях врагов!.. Уж я бы тогда!..»

Скрипнул зубами, хлопнул в ладоши, вскочил с кресла, на которое было присел.

— Подавать! — приказал вошедшему камердинеру: не вытерпел, решил поехать в Верховный Тайный Совет.

Но заседаний Совета не было: в этот день император приехал в Петербург и остановился в Летнем дворце.

После обеда светлейший не отдыхал.

А на другой день, 8 сентября, к князю явился генерал–лейтенант Салтыков с объявлением, «чтобы со двора своего никуда не езжал».

Александр Данилович лишился чувств при прочтении этого приказа об аресте, врачи вынуждены были пустить ему кровь.

Дарья Михайловна вместе с сыном и с сестрой Варварой Арсеньевой бросились во дворец, там на коленях молили императора о помиловании, но Петр не обратил на их просьбу никакого внимания. Напрасны были мольбы, обращенные и к Елизавете Петровне, и к сестре государя Наталье Алексеевне. Даже к Остерману обратилась Дарья Михайловна. Три четверти часа стояла она на коленях перед Андреем Ивановичем — как‑то особо жалко дрожало ее бледное, сразу осунувшееся лицо, затуманивались глаза, по щекам текли крупные слезы, — и все понапрасну. Против обыкновения, барон нервничал, мял обшлага: он торопился в Верховный Тайный Совет, куда для решения судьбы Меншикова должен был вот–вот приехать сам император, а тут… эта слезливая женщина!..

Все было кончено.

По докладной записке Остермана, Верховный Тайный Совет определил:

«Сослать Меншикова в его нижегородские деревни, где жить ему безвыездно».

Генерал–лейтенант Семен Салтыков, посланный к Меншикову для объявления этого указа, возвратился в Верховный Тайный Совет с орденами Андрея Первозванного и Александра Невского, снятыми с князя.

По просьбе Александра Даниловича, переданной через Салтыкова, указ в тот же день был изменен императором; местом ссылки Меншикова был назначен город Раненбург.

12

Десятого числа в Верховном Тайном Совете продолжали рассуждать о Меншикове. Положили: дать капитану Пырскому, назначенному сопровождать его, пятьсот рублей на расходы да на пятьдесят подвод прогонных денег.

На другой день Александр Данилович отправился в ссылку. Но отъезд его из Петербурга ничем не напоминал о постигшей его опале. Это был великолепный выезд высшего воинского чина империи. Впереди поезда, состоящего из множества колясок, берлин и фургонов с разным имуществом, ехали четыре кареты шестернями: в первой сидел сам Александр Данилович с женой и свояченицей, Варварой Арсеньевой; во второй — сын его; в третьей — две дочери с двумя служанками; в четвертой — брат Дарьи Михайловны, Арсеньев, и другие приближенные, все были в черном.

Сто двадцать конвойных из личной охраны Александра Даниловича, вооруженные ружьями, пистолетами, сопровождали опального генералиссимуса. За бывшей невестой императора следовал ее прежний штат: гофмейстер, паж, конюхи…

Большие толпы народа собрались на пути движения поезда, с великим удивлением наблюдали столичные жители эту необыкновенно пышную и даже, казалось, торжественную процессию.

Жадно вглядывался Данилыч — в последний раз, может быть! — в окраины Санкт–Петербурга, что уже мелькали за каретным окном. Вот они, выстраданные им, ставшие родными места!.. Проплыла последняя улочка, дома маленькие, но под один горизонт, за ней — плац, потом — прочная, ухоженная казарма… Спокойно, размеренно, словно в гарнизоне ничего не случилось, прохаживаются возле полосатых будок подтянутые, бравые часовые, равнодушные к тому, что вот отправляется в ссылку он, высший воинский чин, генералиссимус российских войск Александр Данилович Меншиков… Что им, часовым… Несут они гарнизонную службу — и кончено! Так и должно…

«А вот откуда появились здесь, возле новой столицы, за самой заставой, вот эти нелюдимые зады крестьянских дворов, что смотрят на дорогу развалившимися черными гумнами? — думал Меншиков под лепет бубенчиков. — Чьи крестьяне? И когда это успели они разориться?»

По ухабистым, хлипким осенним дорогам, мимо нахохлившихся сел, деревень — нищих, дымных и голых, пропахших печной сыростью, прелью, — катился великолепный, блестящий, словно свадебный поезд. Выгибали крутые шеи рысаки, раскормленные до желобов на крупах и спинах, храпели, вздрагивали всей кожей; косили огненными глазами, озирались на опушку плохого лесишка, раскинувшегося беспорядочно сбоку дороги, где в сумерки уже начинали светиться волчьи глаза. Лихо свистали гайдуки, выли форейторы, зычно гаркали кучера, приговаривали:

— Ии–эх вы–ы… очи сокольи, брови собольи, груди лебедины, походкой павлины!..

Малиновым звоном заливались поддужные валдайские колокольчики…

вернуться

96

При постройке Ораниенбаумского дворца был прорыт канал для улучшения подхода к морю и на плоской равнине разбит парк с газонами и померанцевыми деревьями в кадках. От этих деревьев вся усадьба и получила свое название «Ораниенбаум» (померанец).