Обедали превесело. Гадали: в кого и кем будет мальчик? Об этом они с Александром Даниловичем даже поспорили.
И вдруг Дарье Михайловне сделалось дурно. Лекарь быстро привел ее в себя — брызнул чем‑то в лицо. Она глубоко вздохнула и улыбнулась своему Алексашеньке.
— Сомнений больше нет! — воскликнул тогда лекарь Шульц. — Она беременна. Так!
После они с Алексашенькой остались вдвоем. И так радостно было сознавать, что они одни, и не на короткий миг, а на целые дни, которые никто у них не отнимет… Так глубоко было тогда чувство близости без обычных помех, что говорить совсем не хотелось, даже о самом важном — о первенце. Было одно настоящее — прекрасное, неповторимое.
Приникнув к его плечу, она сидела притихшая.
Вдруг — стук в дверь.
Он вздрогнул, крепко прижал ее к себе.
Стук повторился, тихий, настойчивый. И Александр Данилович порывисто встал.
Дарье Михайловне не слышно было, о чем Алексашенька говорил там, вполголоса, скупо, со своим адъютантом, но она сразу почувствовала, что он должен уехать… нет, стремительно умчаться туда, где его ждут другие дела и заботы.
— Надо ехать, моя дорогая! — сказал он, вернувшись.
— Да, да, милый, — поспешила согласиться она, — ты не простил бы себе этого после…
Но он, казалось, уже плохо слушал ее, и торопливо целовал, и как‑то отдаленно улыбался, когда говорил: «Спасибо, родная!» И совсем неуверенно добавлял: «Я, Дашенька, скоро управлюсь. Да, да, скоро…»
Она подняла глаза на него, и ей стало ясно: ему тяжело и он волнуется не только потому, что трудно оторваться от нее, а еще и от чего‑то большого, большого, чего ей знать не положено.
…Когда в феврале 1709 года у Дарьи Михайловны в походе родился сын, Петр сам крестил его, дал ему двойное имя — Лука–Петр, произвел в поручики Преображенского полка [29]и, уезжая, оставил записку Меншикову: «Новорожденному Луке–Петру дарую, яко крестнику своему, сто дворов».
Сколько же было после этого разговоров! Как зашипели родовитые люди!..
— Сам государь стал крестным отцом его сына! — возмущался старший в роде Голицыных, Дмитрий Михайлович. — И сто дворов крестнику «на крест» подарил! Внуку‑то конюха!.. Не бывало такого на Руси при благоверных царях! Не быва–ало…
— У всякого, значит, свое счастье, — ехидно ввертывал Алексей Григорьевич Долгорукий, стараясь придать своему лицу нарочито рассеянное выражение, и вдруг, нервно зевнув, оживленно, со злой радостью добавлял: — Вот тебе и сын конюха!
— Разносчик–пирожник и — светлейший князь, генерал–фельдмаршал, санкт–петербургский генерал–губернатор, правая рука государя!.. Почему? Какими чарами он пленил государя, каким зельем приворожил, какими сетями опутал? В чем тут загвоздка? — ломали головы родовитые русские люди, скребя затылки под треклятыми париками.
В уме Александра Даниловича, наряду с большой его чуткостью и переимчивостью, было достаточно самостоятельности, основанной на крепком здравом смысле, на чисто русском «себе на уме». Поэтому, подпав вместе с Петром под сильное влияние Запада, он, следуя во всем примеру своего государя, старался держаться трезво по отношению к иноземцам, беря от них лишь то, что действительно подходило для жизни. Он знал, что «немцы», без которых Петр не мог обойтись на первых порах, вызывали в преобразователе наибольший критический отпор, знал лучше, чем кто бы то ни было, и чувствовал на каждом шагу, что интересы России, русского народа были для Петра исключительными, единственными интересами, ради которых он жил и работал «в поте лица», «не покладая рук», почему на первые места в государстве он и ставил русского человека, своего, а не чужого, хотя бы свой и не был вполне подготовлен к порученному ему делу; знающих же и способных «немцев» привлекал лишь на второстепенные, «технические» должности. Знал и чувствовал это Меншиков лучше, чем кто бы то ни было, и к немцам, кои, по выражению Петра, «обыкли многими рассказами негодными книги свои наполнять, только для того, чтобы велики казались», относился по меньшей мере прохладно.
А Петр продолжал ставить Меншикова в пример всем. Он все более и более ценил в Данилыче инициативу и самостоятельность, редкое умение справляться самому с затруднительными обстоятельствами, не обращаясь поминутно к царю за указаниями, наказами, распоряжениями, как это делали старые русские люди, не привыкшие к самостоятельности.
Нисколько не поступаясь своей властью, требуя от всех беспрекословного выполнения своих поручений и приказаний, Петр всячески поощрял инициативу исполнителей, приучал их поступать «по своему рассуждению, смотря по обороту дела, ибо издали, — пояснял он, — нельзя так знать, как там будучи». И в этом отношении преданный государю и его делу, смелый, находчивый и энергичный Данилыч в глазах Петра продолжал стоять несравненно выше других русских государственных деятелей. Уясняя только общую идею, суть, общий план мероприятий, намечаемых Петром, он, как правило, совершенно самостоятельно и разрабатывал, и претворял в жизнь все детали. И Петр чувствовал на каждом шагу, видел по результатам, что доверие, оказываемое им Данилычу, оправдывалось последним полностью, с блеском. И отношения Меншикова к государю Петр всем ставил в пример: «К чему унижать звание, безобразить достоинство человеческое, — говорил он. — Менее низости [унижения], больше усердия к службе и верности».
20
Петр решил воспользоваться победой под Полтавой, чтобы изгнать из Польши ставленника Карла Станислава Лещинского и утвердиться в Ливонии и Эстляндии. Через две недели после Полтавского боя, 13 июля, русская армия двинулась из‑под Полтавы, «где невозможно уже было далее оставаться, — как записано было в «Гистории Свейской войны», — по причине зело тяжкого смрада от мертвых тел и от долговременного стояния на одном месте великого войска».
Остановились в Решетиловке. На военном совете решили: фельдмаршалу Шереметеву со всей пехотой идти осаждать Ригу, князю Меншикову с кавалерией следовать в Польшу, где, по соединении с частями генерала Гольца, действовать против Лещинского.
15 июля обе армии двинулись, каждая своим направлением. Сам Петр в сопровождении Меншикова отбыл в Киев. Меншиков решил проводить Петра, побыть вместе с ним несколько дней в Киеве и затем возвратиться к своей армии, в Польшу.
В Киеве преподаватель риторики Киевской академии Феофан Прокопович, живой, высокий и ладный, с пышной енотовой бородой, знаменитый украинский проповедник, произнес речь–панегирик о победе полтавской. В Софийском соборе, в присутствии Петра, при необыкновенно многочисленном стечении народа, он говорил «о побежденного супостата силе, дерзости, мужестве и о тяжести и лютости брани». Из верхних окон храма, пронизывая кадильный голубой дым, падали на саркофаг Ярослава [19] золотые, солнечно–яркие полосы.
Тяжелый мерно–торжественный благовест певуче гудел над собором — стародавний звон, провожавший некогда киевлян в походы на половцев.
— Кто побежден?! — восклицал проповедник, вздевая руки горе. — Супостат, от древних времен сильный, гордостью дерзкий, соседям своим тяжкий, народам страшный, всеми военными довольствы изобилующий!.. Побежден тогда, егда мняшеся в руках победу держати…
Петр и Данилыч замерли. Слушали — слова не проронили. Вот это проповедь!..
— Не много таковых побед в памятех неродных, в книгах исторических обретается! — гремел Феофан.
Никогда еще Петр и Данилыч не слыхали такой проповеди.
— Что митрополит Рязанский, который почитается у нас за искуснейшего проповедника! — делился Петр с Меншиковым после богослужения и безнадежно махал кистью руки.
— В подметки не годится, — соглашался Данилыч.
И Петр приказал напечатать панегирик «вместе с переводом на язык латынский, яко всей Европе общий».
Торжественной речью встретил Меншикова Феофан и в братском Богоявленском монастыре, куда тот прибыл некоторое время спустя один, без Петра. В этот раз Феофан говорил о том, что невозможно исчислить всех дел Меншикова, направленных на благо России, — так они многочисленны и разнообразны.
29
До 1722 года гвардия не имела в чинах никаких преимуществ. Только 22 января этого года утверждена была «Табель о рангах», по которой офицеры гвардейских полков получили старшинство двух чинов против армейских.