[51]: от вселенского экуменизма до железобетонного лефевризма[52]. Да, дорогой пан Богумил, я внимал всему этому, погрузившись в нирвану, потому что, уложив Ярека спать, панна Цивле принесла мне уже прикуренный косячок, и пока Физик со Штиблетом спорили по поводу прелата Янковского, который на прошлой неделе затребовал проповедь о своем «мерседесе», что оказалось непросто, ибо подобный сюжет ни на одном сервере, ни под одним адресом не упоминался, пока они ломали голову, подступиться ли к этой проблеме с точки зрения Божьего Провидения или, может, лучше этики труда, ибо сам преподобный, делая заказ, сие уточнить не соизволил, пожелав прежде всего дать отповедь таким-сяким светским журналистам, наперебой проклинавшим — как именно, я уж опущу — прелата с его, мягко говоря, сибаритством; я чувствовал, как с каждой затяжкой из меня уходит усталость, накопившаяся за день и за все годы, о которых я рассказывал панне Цивле во время нашей ночной поездки, ощущал, как фантастически легко делается у меня на душе, как чисты и невинны мои желания, бесплотно тело, стремительна мысль, и вдруг увидал сад в Мосцице: дедушка Кароль читает в плетеном кресле, на лоб надвинута летняя панама, бабушка Мария подрезает чайные розы, и ее фигура, залитая ярким светом, выделяется светлым пятном на фоне каменной кладки оранжереи. — Это твоя невеста? — спрашивает дедушка, откладывая книгу, когда мы с панной Цивле подходим к террасе. — Инструкторша, — отвечаю я смущенно, — учит меня водить машину. — Да, — сказала бабушка Мария, не отрываясь от своих роз, — теперь так принято. — А ты закончил Политехнический? — пристально смотрит на меня дедушка. — Но это же не ваш сын, — улыбается панна Цивле, — это ваш внук. — Да, да — прерывает ее дедушка, — это понятно и чудесно, — он поднимается с кресла, подходит к панне Цивле, берет ее за руку и исподволь рассматривает профиль, — я имел в виду ваши черты, они неповторимы, если позволите, я отлучусь на минутку за фотоаппаратом, хочу сделать ваш портрет. — Как красиво он со мной говорил, — шепчет панна Цивле, когда дедушкина фигура исчезает в холодной части дома, — пожалуй, хорошо, что ему не придется слушать Физика или Штиблета, а то он мог бы сделать чересчур поспешные выводы. — Не слишком его утомляйте, — бабушка Мария проходит мимо с букетом роз, — он истощен собственным временем, ему следует находиться в тени, — с этими словами она скрывается за стеклянными дверьми оранжереи. — А он правда, — спрашивает панна Цивле, — хочет сделать мой портрет? — Солнце в зените, нагретый воздух дрожит над выгоревшей зеленью сада, тесня сладкий цветочный аромат под своды райской яблоньки и абрикосов, а жара, подобно шутнику портному, облачает нас в облегающие влажные костюмы, хоть и прозрачные, но невыносимо тяжелые, словно хитиновые панцири, и мы на целую вечность замираем на этой террасе, будто оцепеневшие в летаргическом сне насекомые, и лишь потом — медленно, преодолевая сопротивление раскаленного воздуха — входим, наконец, в дом, где стоит полная тишина и молчаливые грузчики сносят со второго этажа ящики и сундуки, в комнатах, гостиной и библиотеке царит неописуемый хаос разбросанных, предоставленных самим себе вещей. — Вы только взгляните, — поднимаю я с пола фирменный конверт мастерской пана Хаскеля Бронштайна, — там внутри что-то есть, — отогнув клапан, я вытаскиваю серый прямоугольник фотобумаги «Геверт», на котором не проявилась никакая картинка, — прочтите, это почерк моего деда, — и, склонив голову над листком, панна Цивле читает вполголоса: «И взяли они меня и перенесли на место, в котором находящиеся там были подобны пылающему огню, и, когда они желали, они появлялись как люди»[53], — а потом переворачивает листок и зачитывает другую фразу, написанную дедушкой Каролем: «Затем я направился туда, где не было ничего». — Ну вы и надымились, — засмеялась она громко, подбрасывая в огонь пару щепок, — завтра никаких поездок, кстати, мне бы хотелось послушать, что же сделал ваш отец, вернувшись с работы. — Я сейчас не могу объяснить, — едва ворочая языком, я глядел, как мои слова порознь воспаряют в воздух, потом внезапно распадаются на отдельные буквы, которые черными хлопьями кружат в языках пламени и, наконец, исчезают в огне, — слишком крепкий, — я отдал косяк, — к тому же я допустил ошибку. — Я же показывала, как надо: потихоньку, осторожненько, — панна Цивле выпустила струйку дыма, — а вы словно паровоз, — но я, дорогой пан Богумил, прервал поучения инструкторши и признался, что виноват, что сорвал в ее отсутствие пару пучочков, которые теперь сушу на балконе в надежде просветить душу и освободить тело, она же не рассердилась и не одернула меня, а лишь рассмеялась: — Ну и ученик мне достался, просто натуралист какой-то, да ведь травка, — она согнула сорванный стебель, — черпает силу из чистоты и девственности; то, что у меня в руках — «мужское» растение, зацветая, оно стремится опылить, — панна Цивле сорвала другой кустик, — о, вот как раз такой «женский» экземпляр, но тогда весь труд идет прахом, опыленная трава теряет всю свою силу, все магические свойства, поэтому во время цветения «мужские» особи следует вырывать с корнем, — она бросила один из побегов в огонь, — тогда «женские» соцветия и стебли вырастут и набухнут. — Словно невесты Христовы, — с притворной наивностью вставил я. — Чтоб вы знали, — панна Цивле строго сдвинула брови, — ничего смешного в этом нет, сверхъестественная сила духа всегда приобретается ценой отречения, это было известно всем святым и ведьмам, только теперь об этом не говорят вслух. — Вы с ума сошли, — теперь уже я громко засмеялся, — мы живем в свободной стране. — Свободной для кого? — резко спросила она. — Для доктора Элефанта? Физика? Штиблета? А может, это парадоксальным образом относится ко мне — вот уж правда, просто воплощенная свобода! Я вам кое-что скажу, — она глубоко затянулась, — в ту первую зиму, когда мы с Яреком здесь очутились, я чуть не спятила, не было печки, проточной воды, сортира, к тому же ни денег, ни хоть какой-нибудь работы. Так что я танцевала в баре «Лида» у шеста, на качелях, в душевой кабинке, но с шефом у меня была договоренность: руки не распускать; Жлобек каждый вечер приходил на меня посмотреть — он прямо исходил слюной и потел от желания, постанывал, приманивал, ставил коктейли и заверял: — Ради тебя я готов на все, — так продолжалось неделю за неделей, пока, наконец, я не спросила: — Правда на все? — Все, что хочешь, — пустил тот слюни, — чего только пожелаешь. — Когда я ему ответила: — Ладно, лицензия инструктора и собственный «фиатик», — он чуть с табурета не свалился. Месяц Жлобек меня не беспокоил, а, появившись вновь, выложил на стойку удостоверение инструктора и ключи от машины, тут уж я сама чуть не грохнулась прямо рядом со своим шестом. Я вам еще кое-что скажу, — она бросила окурок в догорающий костер, — я до этого никогда с мужиками не трахалась, была девицей, ах, пардон, настоящей нежной барышней, как говорили прежде в приличном обществе, вероятно, и в салоне ваших дедушки с бабушкой тоже. — Я молчал, дорогой пан Богумил, а панна Цивле присыпала угли землей с грядок и добавила еще, что стебли, которые сушатся у меня на балконе, никуда не годятся, я сорвал их слишком рано, к тому же это, небось, «мужские» растения. Я хотел попрощаться, поблагодарил за ужин, но панна Цивле возразила: — И думать забудьте, ну куда вы пойдете в таком виде, и не смейте никогда больше курить, вы не держите удара, у меня такая же штука с алкоголем, — и мигом принесла из сарая гамак, два одеяла и подушку, — надеюсь, вас не пугает подобное соседство, — она взглянула на изгородь, за которой безмолвствовало старое кладбище. — Спасибо, — сказал я, — пойду потихоньку вниз, к такси, завтра занятий нет, так, может, договоримся на послезавтра? — и двинулся к калитке, но ноги мои медленно оторвались от земли, словно вместо туфель на мне были сандалии Гермеса с маленькими крылышками, и в таком блаженном состоянии невесомости я проплыл несколько метров, впрочем, совсем невысоко, затем приземлился, точь-в-точь как Армстронг на Луне, и, по-детски радуясь этому ослабевшему земному притяжению, я сделал следующий шаг и вновь взлетел, засмеявшись еще громче, а потом вдруг случилось нечто странное, ибо земля, вместо того чтобы принять меня в свои мягкие объятья, побежала, удаляясь, от моих ног, и я внезапно очутился высоко над деревьями, над холмом и кирпичной готикой ганзейского города, ощущая в себе ту удивительную бесплотность и ничтожность бытия, какой иные мистики достигали лишь под конец жизни, и устыдившись, я попытался придать своему телу вес, способный опустить меня вниз, но это оказалось непросто, дорогой пан Богумил, и я, видимо, очень долго пребывал в состоянии подвешенности, пока, наконец, не услыхал оклик панны Цивле, поразивший меня чуть ли не в самое сердце, словно снаряд зенитной батареи капитана Рымвида Овернуться
Гомилетика — раздел богословия, посвященный проповеднической деятельности.
вернуться
Лефевризм — ортодоксальное течение в католицизме, оппозиционное Ватикану.