[65], строительные мостки на тот берег, позволяющие душам перейти в вечность, и, пожалуй, говори мы с нею теперь о вас, — подумал я, — об этом прыжке и полете с шестого этажа больницы на Буловце, я бы, вероятно, вспомнил двенадцатую табличку Гильгамеша, на которой запечатлены стенания вызванного из подземного мира духа Энкиду, эти страшные слова о том, что тело его содрогается от рыданий и подобно истлевшему тряпью, и, как истлевшее тряпье, точат его черви, дорогой пан Богумил, будь эти слова известны Гомеру, призрак Ахилла, явившийся живому Одиссею, плакал бы, наверное, горше, и если бы мы хоть раз воочию узрели то, что видел Орфей, но не возвеличенное сценой, музыкой или религиозной благодатью, а представшее перед нами в тот единственный миг самого настоящего кошмара, то, быть может, от ужаса, дорогой пан Богумил, не смогли бы пить чай, писать письма, заниматься любовью, есть и даже умирать, и если бы мы с панной Цивле сидели теперь, — подумал я, — здесь, «У ирландца», или у нее, в дачном сарайчике, если бы служили вдвоем эту траурную мессу, эту панихиду, эти белорусские «дзяды»[66], то, вероятно, вместо того, чтобы писать письмо в Шведскую академию, вместо того, чтобы перекрикиваться через залитую пивом и «бехеровкой» столешницу, мы молчаливо и неспешно покуривали бы травку, и это стало бы нашей молитвой за вас, нашим сосредоточенным говеньем, нашим воздаянием почестей тому, кто, ступая по узкому мостику и зная, каков будет финал, спокойно улыбался, махал рукой и без устали воспевал солнечные дни, словно не желая отвращать ближних от стремления жить и искать, ибо рано или поздно кому-нибудь, возможно, удастся найти то, чего так и не обрел Гильгамеш, а потому, дорогой пан Богумил, вы оказались мудрее всех современных философов, которые, мало что смысля, дерут глотку и рвут на себе одежды, вы же знали, но вместо того, чтобы уподобиться им, вместо невнятного лепета о деконструкции или синтезе плели свои чудесные длинные фразы, подобные ленточкам, привязываемым к священному дереву дервишей, и, пожалуй, мы с панной Цивле тихонько обменялись бы по этому поводу парой слов, а потом, накурившись, взяли несколько ваших книг, уселись в ее «фиатик» и отправились бы на учебную площадку, к каштану, под которым каждую ночь горит костер, и принялись бы развешивать на нем ваши сборники, будто жертвенные подношения на священном деревце, а злые, грязные, отвратительные, другими словами, обыкновенные и несчастные люди глядели бы на нас, словно на двух ангелов, медленно спустившихся с небес и прикрепивших к ветвям таблички с магическими сентенциями, и, пожалуй, не было способа лучше почтить вашу, дорогой пан Богумил, смерть — подумал я, приканчивая последнюю «бехеровку», — невозможно придумать лучший финал, — и я встал, и вышел в эту кошмарную февральскую ночь, и зашагал по Грюнвальдской, свернул в Собутки, где жил уже несколько лет, с тех пор, как расстался с Анулей, и поднялся по лестнице в свою высокую мансарду, чтобы достать из ящика стола несколько снимков, отыскавшихся во время последнего переезда с Уейщиско во Вжещ, и, наконец, сделав это, я вызвал такси и велел ехать на холм, по которому тянулись садовые участки, и брел, по щиколотку проваливаясь в мокрый снег, но вместо деревьев, сараев и деревянных домишек увидал погруженную в сон строительную площадку, а вокруг — забор из некрашеных досок с желтой табличкой, информировавшей, что микрорайон этот будет называться «Олимп»; ямы и фундаменты позволяли представить силуэты будущих домов, стены которых, без сомнения, взметнутся на этом месте весной, делать здесь мне было теперь нечего, я ощутил, как время вновь описывает удивительный круг, и попытался перевести это на чешский, чтобы первая фраза письма, которое я как раз в тот момент и решил написать, была вам ближе, и когда я вернулся в Собутки и уселся за стол, разложив небольшую пачку фотографий из фирменного конверта пана Хаскеля Бронштайна, эта первая фраза сложилась сама собой, и вам она уже известна: вернуться
В зороастризме Агура Мазда — божество «светлого начала», боровшееся с божеством «злого начала» (Ариманом) за победу света над тьмой.
вернуться
Языческий обряд поминовения душ усопших; здесь, вероятно, аллюзия с поэмой Адама Мицкевича «Дзяды».