Выбрать главу

— Кого? Как фамилия? — выспрашивала Елизавета Григорьевна.

«Фамилия? — Жигадло!» — внезапно юркнула, как из подворотни котенок, нечаянная мысль, — но Ардальон Порфирьевич вовремя себя сдержал.

И неторопливо, стараясь казаться безразличным, он внятно и медленно сказал:

— Фамилия его — Башмачкин, Акакий Акакиевич. Счетовод из Пенькотреста, по девятому разряду. Мой знакомый.

Он шутил. Он сохранил еще силу для шутки, но, — то ли потому, что Елизавета Григорьевна уже не слышала (она относила тарелки в кухню), то ли неизвестен был Елизавете Григорьевне бессмертный титулярный советник, рожденный гоголевским гением, — шутка сошла за точный и правдивый ответ…

Ардальон Порфирьевич иронически и самодовольно улыбнулся. И то, что сам почувствовал свою улыбку, — придало уже спокойствия и бодрости.

С таким точно настроением он вышел спустя час из дому, чтобы начать осуществление своего нового плана: устроить так, чтобы несколько соседей-жильцов стали невольными свидетелями того, как он, Адамейко, усердно стучался в квартиру вдовы Пострунковой, желая отдать следуемые ей деньги.

Читатель уже знает все подробности, сопутствовавшие осуществлению этого плана Ардальона Адамейко, и нет нужды поэтому вновь их описывать. Некоторые из них, однако, требуют хотя бы кратких пояснений.

Стоя у дверей Пострунковой и стуча в них кулаком, Ардальон Порфирьевич, не теряя в общем решимости и бодрости, почувствовал вдруг на одну минуту лихорадочный приступ страха, точно такой же, какой он испытал однажды, представив себе, как кто-то убивает Варвару Семеновну в то время, когда она возится у открытого нижнего ящика комода, а он сам, Адамейко, слышит это убийство, сидя в соседней комнате…

Непонятное случилось с Ардальоном Порфирьевичем: было страшно не от того, что действительно произошло сегодня утром, а от того, что подсказывало ему обостренное воображение еще несколько дней тому назад.

И в эту минуту, живя тем прошлым, почти ирреальным, — он, как и тогда, мучительно захотел теперь хоть на одно мгновенье услышать хотя бы одни звук — обычный, знакомый, — говоривший о присутствии жизни в этой зловеще молчавшей квартире.

Ошибкой было бы думать, что в этот момент он сожалел о случившемся сегодня утром или раскаивался. Ни того, ни другого чувства Ардальон Порфирьевич не испытывал: он не хотел сейчас осознать случившееся, он думал о том, как бы сейчас отмахнуться от него. И все это для того, чтобы еще больше укрепить в себе бодрость и решимость, чтобы до конца сохранить свою волю.

Вот почему, когда услышал визг и лай собаки, — мысль уловила звук, верней — уцепилась за него, как растерявшийся седок, за гриву понесшей лошади, — Ардальон рефлекторно уже — совершенно ясно и точно — представил себе все детали того, что должно было происходить сейчас в квартире. А недавнее пребывание его в квартире Варвары Семеновны наилучшим образом способствовало тому, что в памяти всплыли теперь все вещественные мелочи — альбом, ваза, огрызки карандаша: он инстинктивно уже удлинял свою мысль, удлиняя тем самым и время, в течение которого казалось самому, что ничего страшного на самом деле не произошло и что вот-вот все это подтвердится: знакомый голос спросит: «Кого надо?», а он, Адамейко, как всегда, ответит: «Откройте, Варвара Семеновна: это я — Ардальон Порфирьевич…»

Но этого не случилось, и в дальнейшем Ардальон Порфирьевич трезво думал только о том, как бы получше замести следы необнаруженного еще преступления.

Действительно, ничто вначале не напоминало о нем. Только, спускаясь уже по лестнице, Ардальон Порфирьевич неожиданно увидел молчаливо прикорнувшего «свидетеля». Но в первое мгновение он не встревожил и, наоборот, — вызвал к себе ласку: он ведь был бессловесным, совсем неопасным «свидетелем» — этот серый, дремлющий кот! Настолько неопасным, что вот — точно, чтоб проверить и себя и кота, — можно ударить его, озлобить, — а он, серый, непонятливый кот, никогда не сможет отомстить…

Живой, но не уличающий свидетель! Но вот другой, неодушевленный, — он словно притаился, выжидает, он существует, Потому что, при всей осторожности Ардальона Порфирьевича в памяти его произошел провал, столь непонятный как будто на первый взгляд, но вполне объяснимый: все мышление Ардальона Порфирьевича было направлено на людей и предметы во вне, их только и отмечал осторожный и зоркий глаз преступника, за ними только и следила память, ищейка с острым нюхом; то же, что было совсем близко, что было на нем и с ним, Ардальоном Адамейко, что было упрятано от него самого, — того не упомнил…

И только мысль о булочной, куда направлялся, возвратила, его памяти сцену с пирожочками в квартире Сухова, вспомнил о бумаге, оставшейся лежать в левом кармане, — сунул туда руку и нащупал тот час же мягкий, липкий пирожочек… Нет, и трехлетнему ребенку нельзя доверить его, — отобрал, выбросил в канаву!

А когда, спустя час, вместе с другими вошел в квартиру вдовы Пострунковой, — испытал в последний раз душную, ударившую в голову минуту страха и в то же время изумления: батистовый розовый платочек, словно живое существо, ехидно и насмешливо мигнул ему, лежа у ножки зеленого диванчика: «Лицо свое вытирали, с собачкой тут играли и уронили-с! Спешите поднять, а то ведь — могу?…» И он поднял.

«Все, — теперь все, кажется…»

— Чистенько сработано, — видать, опыт большой! — сказал кто-то громко и уверенно, когда все уже выходили из квартиры.

Ардальон Порфирьевич ощутил прилив горячей радости: значит, действительно — следов никаких.

Оглянулся, посмотрел на милиционера и с азартом сказал:

— Вот уж сволочи! И заметьте, товарищ, — хоть бы маленькую улику оставили?! А?

Милиционер сплюнул сквозь зубы. Не ответил.

Если бы кто-нибудь из случайных прохожих пожелал последовать за неизвестным ему гражданином, одетым в наглухо застегнутый жакет с поднятым кверху лишайчатым бархатным воротником, с глубоко надвинутым на лоб картузом, — последовать в тот момент, когда этот бедно одетый человек входил в первый же на пути магазин, а потом вышел вслед за неизвестным и заинтересовался его дальнейшими поступками, — любопытный прохожий этот был бы немало изумлен тем, что довелось ему увидеть.

Но, если бы этим прохожим оказался один из наших читателей, он сразу узнал бы в неизвестном гражданине безработного наборщика Федора Сухова, и все поступки этого человека не показались бы уже столь загадочными.

Они заключались только в следующем.

Войдя в магазин, Сухов требовал для себя чего-либо (старался — подешевле только для того, чтобы не вызвать к себе особенного внимания продавцов) и, расплачиваясь уже у кассы, торопливо вынимал из кармана, держа осторожно, двумя пальцами, — за кончик, беленький червонец и бросал его на столик кассирши.

Иногда его спрашивали:

— Нет ли помельче? У меня совсем почти нет мелочи: я только что приняла кассу.

— Нет… нет! — отчего-то волнуясь, отвечал Сухов, стараясь не смотреть в лицо кассирши.

И тотчас же добавлял:

— Пожалуйста, отпустите меня. Могу еще на полтинник чего купить. Только уж, прошу вас, отпустите меня: времени у меня нету, вот что…

Приходилось или покупать еще чего-нибудь, или кассирша и так уже внимала просьбе торопившегося покупателя.

Брал сдачу, бумажки аккуратно складывал в один карман, медь и серебро — в другой и, захватив с прилавка покупку, быстро выходил на улицу.

Через несколько минут покупки уже не было в его руках. И происходило это так

Когда проходил мимо реки или по малолюдной улице или, наоборот, попадал в густой водоворот толпы, — незаметно бросал сверток в воду, или под ворота какого-нибудь дома, или ронял его на панель, — чтоб растоптали прохожие.

Но иногда кто-нибудь замечал, как падала на землю покупка Федора Сухова (чаще всего наблюдательность эту обнаруживали старики и дети), тогда его услужливо окликали, и Сухов, с благодарным бормотанием, подымал сверток, — чтобы через пять минут вновь от него избавиться. Упорство, с каким Федор Сухов старался «терять» эти покупки, объяснялась целиком его душевным состоянием, в котором он находился после знаменательного дня девятого сентября.