У ограждений под фонарями светолюбивыми мотыльками толпились скучные, тщательно причесанные и отглаженные представители фирм с табличками в руках.
Чужие люди, встречающие чужих людей по служебной обязанности.
Узнает ли его таинственный J?
Может быть, тоже сделать табличку? А что он напишет на ней? J? Вот этот J оскорбится.
До прилета было еще полтора часа. Ждать наскучило. Дрема смотрел на строящуюся громаду нового терминала, вслушивался в колокольные звуки соударяющегося металла, шорох осыпающихся искр, церковные голоса рабочих и вспоминал старый, на удивление вовремя сгоревший аэропорт. Шумный, суматошный. С толчеей восточного базара. Без людей с табличками и безразличными лицами. Встречаясь, там обнимались и смеялись, а, провожая, обнимались и плакали. Транзитные пассажиры спали на скамейках. Сонные, но бдительные милиционеры время от времени будили их: «Гражданин, вы свой рейс не проспали?» Тогда летали многие и много. А где-нибудь под лестницей обязательно сидели на рюкзаках ребята и пели под гитару.
Дрема украдкой приглядывался к бледным лицам людей с табличками.
Неужели и он стал одним из этих роботоподобных существ, обитающих на маленькой планете на задворках провинциальной галактики? Существо, у которого нет даже таблички. А в душе пусто. Ему все равно, кто прилетит. Он никого не ждет. Втайне он надеется, что все это розыгрыш. Никто не прилетит. Он, конечно, испытает минутную досаду, как и каждый, кого разыграли. И вернется в уютную квартиру, к коту Олигарху.
Почти физически, как паутину на лице, Дрема чувствовал скуку своего захолустного космоса. Скуку и одиночество города, лежащего между холодными горами и безлюдной пустыней. На узкой полоске земли, за которую зацепилась случайная жизнь.
Когда же в толпе пассажиров, прилетевших из Стамбула, мелькнуло ее лицо, он испытал чувство, похожее на то, когда впервые увидел растекшиеся глазуньей часы Дали.
— Ты не рад?
Она жалко улыбнулась, тотчас же прикрыв тонкими пальцами рот.
Стеснялась плохих зубов.
Ногти неухоженные. Желтые от никотина.
У него, конечно, не было причин для особой радости.
Удивление, старая обида, презрение, недоверие — все что угодно, только не радость. Но больше всего — жалость.
Она уезжала хрупкой, надменной и задиристой девчонкой. В общем-то избалованным и наивным ребенком. Сейчас перед ним стояла просто очень худая и очень маленькая женщина с нездоровым цветом лица, некрасиво выпирающимися коленками и лихорадочным блеском глаз смертельно уставшего сумеречного существа. В этих глазах уже не было вызова, а было лишь смущение и отчаяние.
В ней всегда была тайна.
Она многозначительно говорила отрывистыми, полными намеков, фразами, многозначительно молчала. Многозначительными были каждое ее движение, жест, взгляд. Правда, за все время, что он ее знал, она так и не обнаружила, что скрывается за этой многозначительностью.
И вот она стоит перед ним. Истощенная. Неряшливо причесанная, не скрывающая первую седину. Одетая в какую-то легкомысленную шубейку детского размера.
Инопланетянка, в которой нет ни тайны, ни загадки.
Уставшая, смирившаяся, очень маленькая женщина.
Держит за руку сонного мальчишку в шапке «а-ля рус».
— Твой? — спрашивает он.
Она поспешно кивает головой и смотрит на сына. Сама как состарившийся ребенок.
— Говорит по-русски?
— Питер, поздоровайся.
Смуглый Питер спит на ногах. Ему не до хороших манер.
— Ты не против, если я остановлюсь у тебя, — спрашивает она и поспешно добавляет: — Мне негде остановиться.
Почему негде? Она бы могла остановиться у своей подруги Светки.
Дрема нахмурился. Его электронный адрес она могла узнать только у Светки.
Но почему «J»? Может быть, перепутала с «I», случайно нажала не ту клавишу?
И внезапно жалость, жалость, которую человек может испытать, только увидев брошенного, шелудивого щенка, беззаботно играющего на дороге с клочком газеты, заставила его поспешно откашляться.
Это же ее поэтический псевдоним. Так она подписала свой первый и, вероятно, последний стишок, напечатанный в журнале. Журнал авангардистского толка назывался «Пробивая стену». Издавался тиражом в сто пятьдесят экземпляров. Вышло, кажется, два или три номера. Бедная, бедная Ирка, живущая на пепелище своей короткой юности. Ведь она уверена, что он помнит и ее псевдоним, и тот стишок без рифм, знаков препинания и смысла. Стишок, который невозможно запомнить. Неужели она все еще живет детскими грезами?