У Микула есть компас. Но охотник редко пользуется им — хранит в нагрудном кармане рубашки вместе с табакеркой, как самую дорогую реликвию. Подарил его Микулу Паханзеде русский человек в островерхой шапке с красной звездой. При встрече с друзьями, когда разговор заходит о круглой коробочке с красно-синей стрелкой, плосковатое лицо Микула расплывается в улыбке — свой компас он называет Бегающим глазом.
— Вытащу, — говорит, — глаз и… туман стелется такой, что вытянутой руки не видно, пурга или самая слепая осенняя ночь — Бегающий глаз всю землю видит насквозь.
Никто в тундре не знает лучше Микула волшебную силу компаса. Микул доверяет компасу, как себе. Пользуется, однако, им редко: он и без Бегающего глаза видит всю тундру насквозь — его олени ходят только прямо.
Олений поезд резво вылетел на лед небольшой тундровой речки Нярцо яха. Почувствовав под ногами твердое, усталые олени подняли головы, в их полных грусти глазах появилась живинка: теперь трудяги не проваливаются по самые животы в рыхлый снег — под ногами лежит полутораметровый лед, укрытый лишь тонюсеньким слоем снега, укатанного речными сквозняками. Но такая дорога кончается скоро. По отлогому берегу олени поднялись на кряж, глаза их вновь сделались мутными — олени остановились.
Через левый рукав малицы Микул Паханзеда привычно вытащил табакерку, насыпал на широкий ноготь тёмно-зеленый порошок и дернул разом двумя ноздрями. Глаза мгновенно закрылись, на щеки выкатились крупные, как дробинки, слезы. Ещё мгновение, и Микул чихнул так громко, что все четыре ноги вожака упряжки оторвались от земли одновременно, ветвистые рога качнулись, словно кусты ивняка, задетые ветром.
— Это ещё что такое, Хорей?! — крикнул Микул, обращаясь к оленю. — Разве ты первый раз слышишь, как чихает твой хозяин? Или ты о чём-то задумался? Будь что будет, а я все-таки дам тебе хлеба.
Паханзеда слез с нарты и принялся отвязывать ремни, туго натянутые. Олень поглядывал искоса. И как только в руках Микула появился кусок мерзлого хлеба, тонконогий красавец рванулся к хозяину — ласково лизнул высокий его лоб и мягкими губами осторожно взял с руки угощение; стал торопливо разжевывать лакомство. Цилиндрики его ушей вздрагивали, коротенький хвост раскланивался от удовольствия.
А тем временем две женщины — бабка Ирина, мать Микула, и Нина, его жена, — устроившись поудобнее на сугробе, обструганном ветром, смотрели на синеватую тень ивняка и толковали о чём-то. О чём? — это их дело. Пусть толкуют женщины.
Микул вытащил из-под амдера деревянную лопатку, похожую на язык зевающей собаки, размял пятками затвердевший снег и стал разгребать его. Скоро появился ветвистый зеленовато-голубой густой ягель.
— Дружище, а твой ум где кочевал? — вновь обратился к оленю Микул; по лицу разлилась довольная улыбка. — Микула Паханзеду нюх еще не обманывал. Ягель-то какой, а? Здесь, Хорей дорогой, и твой желудок будет полон. Ясно?
Он разогнулся и сказал самому себе теперь:
— Здесь можно и чум ставить. — Огляделся и добавил: — Да и пора уж…
Выбрал на кряже ровное место и крикнул вполголоса:
— Женщины! А куда ваши умы разбежались?
Те переглянулись, поднялись на ноги и пошли к своим нартам.
Когда два длинных аргиша подъехали к Паханзеде и поравнялись с ним, он поднял руку:
— Сто-о-ой!
И принялся распрягать оленей. Женщины развязывали ремни, которыми были притянуты к нартам вещи.
Олени, отряхиваясь и обнюхивая под ногами, долбя копытами снежную наледь, медленно разбредались по склону кряжа. Ветер запах душистым ягелем.
А когда Микул распряг всех оленей, то увесистые шесты и латы уже лежали на снегу — можно было ставить чум.
Бабка Ирина, несмотря на возраст, сноровисто таскала облысевшие от времени и снега шесты, ловко вонзала их в снег — шесты с визгом уходили в ледяную корку сугроба. А Нина передвигалась медленно; после каждого принесенного к будущему чуму шеста устало садилась на снег, дышала тяжело, долго. Бабка заметила это. Её сверлящий взгляд молнией впился в болезненно исказившееся лицо Нины. По обычаю тундры свекровь верховодит снохой. А бабка теперь не могла командовать снохой, и ей были ненавистны не только движения, но и каждый вздох Нины.
Всё чаще стал поглядывать на жену и Микул. Наконец он не выдержал колючих взглядов матери, без слов упрекающих и подгоняющих Нину, шагнул к жене.
— Зачем берешь шест? — отобрал он у неё тяжелую ношу и бросил на снег. — А если хочешь помочь матери, выбери работу полегче.
Женщина покорно опустила голову. Круглое лицо бабки сделалось из смуглого черным; от глаз и рта стрельнули в стороны острые морщинки, белые как снег.
— Где твой ум, мать? — повернулся к ней и покачал головой Микул. — Разве ты никогда не была женщиной? Твои-то глаза лучше моих должны видеть — если не сегодня, то завтра Нина подарит мне сына… Или дочь.
— А твоя жена не тундровая женщина разве?
— Ну и что из того, что она родилась и живет в тундре?
Старуха прикусила тонкие губы, потом упрекнула сына визгливым голосом:
— Я рожала тебя в обледеневших кустах на сугробе. Я только на минутку положила на снег вязанку дров. В чум я вернулась с тобой и с дровами. Женщина тундры должна работать всегда. И позор для неё, если ей напоминать будут об этом!
— Я буду работать за неё и за себя.
— Мужчина должен заниматься своими делами.
— Я буду работать за двоих. Поняла?!
Мать и сын молча ставили шесты, натягивали нюки, старались не смотреть друг на друга.
А ветер словно бы ждал, когда будет натянут последний нюк, принялся дуть с такой силой, словно хотел оторвать от земли чум вместе с сугробом.
Только с наступлением темноты чум принял свой обычный, жилой вид и внутри, на железном листе очага, заплясал языкастый огонь. А ещё позже Микул поел мороженого мяса, выпил горячего чая и ушел в тундру к оленям.
Разъяренной волчицей выла пурга. Стадо, теснимое со всех сторон бешеным ветром, сжималось, словно пальцы в кулак, грея друг друга боками, так, сжавшееся, и легло на снег, прикрываясь сверху кустиками ветвистых рогов. Ветер завывал в узорчатом, едва колыхавшемся живом кустарнике.
Микул следил за стадом устало, но и на миг не смыкал глаз. В пургу олень может отойти, отбиться незаметно от стада, а волки не дремлют в такую погоду. За оленями надо следить и следить. Но больше всего в эту ночь не давали Микулу покоя думы о Нине: кого она подарит ему — дочь или сына?
Сын?.. Он вырастил бы из него большого охотника — слава сына перехлестнула бы и славу отца.
Дочь?.. Неплохо и дочь — она будет первой красавицей тундры. О ней будут вздыхать женихи от Белого моря до Енисея; и даже солнце на миг сомкнет свои золотые ресницы, увидев её.
А каким именем он их назовет?.. Хороших имен в тундре, что и оленей…
— Каким? — спрашивал холодную вьюжную ночь Паханзеда.
А тем временем в чуме бабка Ирина надоедливым оводом гудела над Ниной: не могла простить ей того, что Микул взял её под защиту и работал потом за двоих.
— Не я ли, поганая ты женщина, мать твоего хорошего мужа — кормильца всей семьи? А ты уступаешь ему и свою работу — заставляешь работать и за себя! Ты слабая женщина! Ты позоришь род Паханзед на всю тундру. Я возьмусь за тебя!.. Ты должна бояться моего голоса, как олени боятся воя волков! Взгляда бояться!
Бабка визгливо кричала. Страшно кричала. Нина сжалась в испуге и следила за судорожно мечущейся тенью разъяренной старухи. А бабка, заметив, что сноха испугалась, топнула короткой ногой и словно потеряла рассудок, сдерживающий её до сих пор: в ее руке блеснула кривая, как месяц, палка, какой женщины выбивают снег из оленьих шкур на нюках, со всего плеча ударила этой палкой по голове Нины. Нина закричала от боли, схватилась обеими руками за голову и повалилась на постель, заплакала в голос. Бабка нависла над ней черной, угрожающей тенью, замахиваясь вновь и вновь. Ослабевшими руками Нина натянула на себя тяжелое одеяло, сшитое из заячьих шкур, и зарылась в постель.