«Все равно добегу!» — рассердился Иванко.
Жаль только, отец уехал. Он-то уж точно знает, где зимой прячется солнце…
И лишь вспомнил отца, сразу сделалось для него многое непонятным. Шел, размышлял: куда всё-таки уехал отец? Земля-то совсем маленькая. Вон край её. А чум Паханзедов стоит посредине этой земли… Иванко не верил, что до края земли ему не дойти. И услышал вдруг голос бабушки:
— И-ы-ва-ан-ко-о!..
Он вновь оглянулся, потом сел на снег и задумался. Был бы у него товарищ, они бегали бы каждый день вдвоем на край земли и смотрели на спящее солнце. А сейчас… Так и быть, сейчас он пойдет в чум, а потом, когда бабушка забудется, он всё равно сходит туда, где спит солнце. Обязательно… И Иванко вернулся:
— Бабушка, а кроме нас на земле есть ещё люди? — спросил он, лишь вошел в чум.
— Конечно, — готовно ответила бабка Ирина, задумалась… и добавила: — Разные люди есть, внучек…
А у Иванка уже новый вопрос:
— А дети тоже есть?
— Есть, есть, внучек.
— Тогда приведи мне мальчика. Я играл бы с ним каждый день…
— Эх… Откуда же я тебе его приведу, внучек? Поблизости-то сейчас нет никого…
— Тогда привези.
— Хой! Хой! Я-то и каюрить уже разучилась…
И так каждый раз. О чем бы ни шел разговор с бабушкой, кончалось всё тем, что бабушка уже старая и не может, вот если бы был с ними отец…
Иванку плохо было без отца.
Залаяли возле чума собаки — вестники зла и добра. Иванко вылетел вон. За ним, кряхтя, выползла бабка Ирина.
Из-за увала показалась упряжка. Иванко побежал навстречу упряжке, поднимая по-детски высоко ноги, — так имитируют шаловливый бег олененка — думал, что мамка едет, везет мно-о-го песцов!
Смотрел под ноги и бежал. Лишь у самого полоза нарты поднял голову — перед ним был весь в волосах человек. У Иванка подогнулись ноги от страха. Он метнулся назад. Но человек в волосах не погнался, остался на нартах — лицо длинное-длинное, глаз вовсе нет, а там, где должен быть рот, торчит шерсть. Иванко таких в жизни не видел!
А бабушка улыбалась.
— Ты что, внучек? Не бойся его. Наш он.
А у Иванка сердце вот-вот из груди выскочит.
— Он весь шерстяной. Без глаз…
— Я ж тебе говорила, что на земле есть разные люди. Не бойся — он дедушка. Он хороший дедушка. Зовут его Паш Миколаем…
— Приветствую вас! — сиплым голосом сказал дед наконец.
— Здравствуйте, здравствуйте, — ответила ему бабушка.
А Иванко уже всем лицом зарылся в лисий воротник бабушкиной паницы.
— Каково живет Иван Микулович?
— Хорошо он живет… Заходите… Люди с дороги обычно много видят и много знают. Может, какую весть привезли?..
Втроем вошли в чум. Паш Миколай охлопал с пимов и малицы снег, сел на оленью шкуру; бабушка оживила огонь. Иванко вцепился в подол бабушкиной паницы: куда бабушка, туда он.
— Не бойся меня, Иван Микулович, — сказал Паш Миколай; водил, напрягаясь, отупевшими от старости, узкими, ушедшими под слой морщин глазами — следил за Иванком; «шерстяной» рот шевелился: — Когда твой отец был таким же маленьким, как ты теперь, я уже был известным во всей тундре охотником. Тогда шерсти на лице у меня ещё не было, — провел он сухой ладонью по мокрым от снега взлохмаченным бороде и усам. — Твой отец любил меня. Всегда на охоту провожал меня и встречал.
Старик задумался, на лице сошлись все морщины, на лбу одни складки наползли на другие.
— Ирина Михайловна, — вновь шевельнул шерстяным ртом Паш Миколай, — я привез вам бумагу какую-то. С круглой печатью. Её надо читать.
— Ювэй-ювэй! Что ты говоришь-то? Сам знаешь: наша бумага — тундра. Её мы читаем. Вот если Нина?.. Она, говорят, по Хоседам живала, с русским человеком разговаривала через бумагу… — И вдруг бабка Ирина словно бы опять вспомнила далекое прошлое, когда Иванка и на свете не было: — Хосподи-хосподи… огонь-то — уголек для очага приходилось занимать у соседей. А потом легли очаги дни и ночи, чтоб огонь не погас. Дро-ов-то… сколько дров жгли впустую! С утра до вечера рыли снег, чтоб добраться до ивы. Сколько сил-то ушло в те сугробы. Времена! Такое не забывается…
Вскипел чай.
Дверь чума у ненцев не запирается перед любым человеком: с добрыми ли он пришел намерениями, с плохими ли. Человек войдет в чум, попьет чаю, отдохнет, согреется — и уедет своей дорогой дальше… После чая уехал и Паш Миколай — повез почту в другое стойбище.
Приехала Нина. Она привезла одного лишь песца. Да и тот грязный, линялый, точно волки драли его. А и этому песцу в чуме рады — голубой всё же.
— Вот, Нина, привезли бумагу с печатью, — подала бабка Ирина невестке листок в сером конверте.
Нина лишь взглянула на дату внутри почтового штампа.
— Кто привез?
— Паш Миколай.
— Давно?
— Перед твоим приездом уехал.
И долго смотрела на серый конверт так, словно боялась раскрыть. Потом по складам вслух прочла свое имя: «Паханзеде Нине Васильевне». Потом раскрыла и очень долго читала, мучительно долго. Потом опять долго молчала, глядя на серый конверт. Лишь после этого сказала Иванку и так, словно очнулась:
— Письмо от нашего папы.
Бабка Ирина прижалась к невестке, чего никогда не бывало. Иванко словно прилип к матери. Во все глаза они смотрели на письмо, но бумага с ними не говорила. А Нина то удивленно махала рукой, то шептала что-то, словно ребенок. На костре вскипели котел, чайник; над костром вспухли дым, пар — Нина не замечала, смотрела по-прежнему на бумагу, махала рукой и шептала. И опять словно опомнилась, быстро стала рассказывать:
— Отец наш воюет. Фашистов, пишет он, столько, что когда они поднимаются, то как лес закрывают и небо и землю. Наши встречают их свинцовой пургой…
— Вот беда-то! Вот грех! — хлопнула себя по коленям бабка Ирина. — Что же люди не поделили-то, а? Зачем же человеку охотиться на человека? Вот беда. Вэй-вэй-вэй! Вот беда.
А Нина всё говорила и говорила — всё рассказывала о том, что пишет Микул, как он воюет с фашистами, — вздохнула глубоко и начала расставлять на столе чашки.
— А не пишет он, сколько ещё воевать будут? — спросила бабка Ирина.
— Нет!.. Делай в чуме своеё— я хочу отдохнуть.
Бабка Ирина притихла.
Ветерок, с утра бойко плясавший по тундре, с появлением первых звезд сложил крылья. Мир, казалось, застыл… мороз всё сильнее и властнее стал сжимать снег, не успевший слежаться. Под ногами сухие сугробы скрипели до боли в зубах.
Кровавый закат, догорая, выткался в червонного золота нить… оборвался — исчез. Небо до краев переполнилось крупными спелыми звездами. Всмотришься — кажется, звезды вспыхивают яркими искрами; вслушаешься в небо — звезды звенят. Застывшую тишину стужной ночи дробят копыта оленей, долбящих снег. Да неожиданно треснет лед до дна промерзшего озера — и покатится гром по снежной пустыне… угаснет под звездами. И опять звонко заденет струну тишина.
А если не вслушиваться, не смотреть, казалось, что Нина в эту ночь в тундре, на всей земле — одна. И непонятно, что где-то воюют… замирали на стылых снегах шаги времени… уходит молодость — жизнь…
Олени нюхали снег, долбили копытом — пробивали сугробы до ягеля.
Прилегла Нина на нарты. Старалась не думать о днях, когда был рядом Микул. Но пьянящие мысли будоражили душу. Лишь прикрыла глаза, показалось, что руки Микула коснулись её стыдливой груди — ласково обожгли, — сердце по синему морю…
Вожак упряжки чихнул сердито — подпрыгнул на месте. Заметались пелеи. Взметнулось синим облаком стадо, мелькнуло над сугробами и словно растаяло. Нина успела взять в руки хорей, отвязать вожжи — олени сорвали нарты с сугроба, понесли в тундру, — вцепилась руками в тугие ремни, чтоб не свалиться. Оглянулась — за упряжкой летели, едва касаясь сугробов, огромные волки. Один, два… четыре! Карабин сам по себе оказался в руках — и Нина вдруг вспомнила: патроны она спрятала в ларь от Иванка, взять перед выездом в стадо забыла. Обида на кого-то, на что-то и на себя впилась в горло… А волки не отставали. В бесконечной, безлюдной тундре, на скрипучем снегу, в эту безлунную, звездную ночь они казались черными тенями смерти.