Выбрать главу

Людей на Севастопольской не страшились, - разумеется, за исключением армии Ганзы. Дурная слава о станции, многократно перевранные истории нескольких очевидцев о том, какой ценой её обитателям даётся выживание, подхваченные челноками и любителями послушать их байки, распространялись по метро, делая своё дело. Быстро сообразив, какая от этой репутации польза, начальство станции приложило к её укреплению свою руку. Информаторы и караванщики, путешественники и дипломаты были официально благословлены врать, да пострашнее, про Севастопольскую, и вообще весь начинавшийся за Серпуховской отрезок линии.

Разглядеть за этой дымовой завесой привлекательность и истинную значимость станции могли лишь единицы. Всего пару раз за последние годы несведущие бандиты пробовали силой прорваться через блокпосты, но севастопольская военная машина, превосходно отлаженная бывшими военными, без малейших сложностей перемалывала разрозненные отряды.

В любом случае, ушедшая тройка была чётко проинструктирована в случае выявления угрозы ни в коем случае не вступать с противником в столкновение, а как можно скорее возвращаться назад.

Был, конечно, и Нахимовский проспект – место не такое скверное, как Чертановская, но всё же довольно опасное. Заклинившие верхние гермозатворы не позволяли полностью оградить её от проникновений с поверхности. Подрывать выходы севастопольцы не хотели: нахимовским «подъёмом» пользовались местные сталкеры. В одиночку через Проспект, как его звали на станции, никто ходить не отваживался, но не бывало ещё случая, чтобы тройка не могла дать отпор водившимся там тварям.

Обрушение? Прорыв грунтовых вод? Диверсия? Необъявленная война с Ганзой? Теперь он, а не Истомин, обязан был дать ответ жёнам пропавших разведчиков, приходящих к полковнику, чтобы тоскливо и ищуще, словно брошенные собаки, заглянуть ему в глаза в надежде увидеть найти в них обещание, утешение. Он должен был всё объяснить не задающим лишних вопросов, пока ещё верящим в него солдат гарнизона. Успокоить всех встревоженных, собирающихся вечерами, после работы, у станционных часов, засёкших время выхода каравана, чтобы помолчать или негромко обсудить, как теперь быть.

Истомин говорил, что в последние дни у него всё чаще спрашивали, отчего на станции приглушили освещение, и требовали включить лампы на прежнюю мощность. При этом ослаблять напряжение никто и не думал, светильники и так горели в полную силу. Тьма сгущалась не на станции, а человеческих душах, и даже самые яркие ртутные лампы не могли её разогнать.

Восстановить телефонное сообщение с Серпуховской так и не удалось, и за ту неделю, которая прошла со дня выхода каравана, полковник, как и многие другие севастопольцы, потеряли очень важное, редкое для обитателей метро чувство близости к людям.

Пока работала связь, пока караваны ходили регулярно и до Ганзы было меньше дня пути, каждый из живущих на Севастопольской был волен уйти или остаться, каждый знал, что всего в пяти перегонах от их станции начиналось настоящее метро, цивилизация, человечество, частичкой которого он себя ощущал.

Так, наверное, раньше чувствовали себя заброшенные в Антарктику полярники, ради научных изысканий или высоких заработков добровольно обрёкшие себя на долгие месяцы борьбы с холодом и одиночеством. До большой земли – тысячи километров, и всё же она где-то рядом, покуда действует радио, а раз в месяц над головами слышится гул моторов самолёта, сбрасывающего на парашютах ящики с тушёнкой.

Но теперь льдина, на которой стояла их станция, откололась, и её с каждым часом уносило всё дальше – в ледяную пургу, в чёрный океан, в пустоту и неизвестность.

Ожидание затягивалось, и смутное беспокойство полковника за судьбу посланных к Серпуховской разведчиков постепенно превращалось в мрачную уверенность: этих людей он больше никогда не увидит. Снимать с оборонного периметра трёх новых бойцов, чтобы точно так же швырнуть их навстречу неведомой опасности, вполне возможно – верной гибели, так и не найдя при этом выхода из положения, он просто не мог себе позволить. Опускать гермоворота, перекрывать южные туннели и собирать большую ударную группу ему всё же казалось преждевременным. Если бы только кто-нибудь принял сейчас решение за него… Решение, которое обречено оказаться неверным.

Командир периметра вздохнул, приоткрыл дверь, и, воровато оглянувшись, подозвал часового.

- Папироской не угостишь? Но это крайняя, больше мне не давай, как бы ни просил! И не говори никому, ладно?

* * *

Когда Надя, кряжистая говорливая тётка в дырявом пуховом платке и измазанном переднике, принесла горячую кастрюлю с мясом и овощами, дозорные оживились. Картошка и огурцы с помидорами считались здесь самым изысканным деликатесом: кроме Севастопольской, овощами могли попотчевать разве что в паре лучших ресторанов Кольца или Полиса. Дело было не только в сложных гидропонических установках, необходимых для выращивания сбережённых ботаниками семян, но и в том, что мало кто в метро мог позволить себе жечь киловатты электричества, чтобы разнообразить солдатское меню.

Даже на стол к начальству овощи попадали лишь по праздникам, обычно же ими баловали только детей. Истомину пришлось изрядно поспорить с поварами, чтобы убедить их добавить по сто грамм варёной картошки и помидору к полагающейся по нечётным числам свинине – для поддержания боевого духа.

Затея сработала: стоило Наде, по-бабски неловко скинув с плеча автомат, приоткрыть крышку кастрюли, как морщины на лицах дозорных стали разглаживаться. Под такой ужин продолжать набившие оскомину разговоры о сгинувшем караване и задерживающейся разведгруппе не хотелось.