Выбрать главу

В воскресенье вечером, после суток нерушимого молчания, я выпустил Мэри на свободу. Когда оковы пали, я сказал:

— Еще нет и недели, как я в Лос-Анджелесе, но уже чувствую себя совсем другим человеком.

Моя лишь отчасти правдивая реплика замышлялась как комплимент. Придерживаясь за мое плечо, Мэри растирала щиколотку.

— Немудрено, — ответила она, — Это последний из городов.

— Шестьдесят миль в ширину! — поддержал я.

— Тысячу миль в глубину! — заорала Мэри, обвив мою шею смуглыми руками.

Похоже, она обрела то, что искала.

Но к объяснениям была не расположена. Мы вышли перекусить в мексиканском ресторане, и я, не дождавшись рассказа об уик-энде в оковах, стал ее расспрашивать, но она меня перебила:

— Правда ли, что в Англии полный упадок?

Я ответил утвердительно и разразился пространной речью, хотя сам не верил в то, что говорю. Единственным имевшимся подтверждением полного упадка было самоубийство приятеля. Вначале он хотел лишь наказать себя и съел немного толченого стекла, запив его грейпфрутовым соком. Когда же начались боли, он побежал в метро и, купив самый дешевый билет, бросился под поезд. На только что открывшейся линии «Виктория». Как это расценить в национальных масштабах? Из ресторана мы шли под руку и молчали. Воздух был жаркий и влажный; на тротуаре, где стояла машина Мэри, мы поцеловались, прильнув друг к другу.

— В следующую пятницу повторим? — криво ухмыльнулся я, когда подруга забралась на сиденье, но мои слова заглушила хлопнувшая дверца.

Через окно Мэри помахала пальчиками и улыбнулась. Потом я долго ее не видел.

В Санта-Монике я проживал в большой съемной квартире над прокатной конторой, предоставлявшей в аренду утварь для вечеринок и, как ни странно, оборудование для «больничных палат». Одна часть лавки была отведена под винные бокалы, шейкеры, раскладные кресла, банкетный стол и портативную дискотеку, а другая под инвалидные коляски, функциональные кровати, пинцеты и судна, сверкающие стальные трубки и цветастые резиновые шланги. За время своего постоя я видел, как эти причиндалы тащили по городу. С иголочки одетый управляющий поначалу пугал своим дружелюбием. При нашей первой встрече он сообщил, что ему «всего двадцать девять». Этакий малый-кряж, он носил густые вислые усы, какие поголовно отпускала амбициозная молодежь Америки и Англии. В первый же день он нанес мне визит и, представившись как Джордж Малоун, отвесил комплимент:

— Англичане делают чертовски хорошие инвалидные коляски. Лучше не бывает.

— Наверное, от «роллс-ройса», — сказал я. Малоун схватил меня за рукав.

— Издеваетесь? «Роллс-ройс» производит…

— Нет-нет, — занервничал я, — Это шутка… На мгновенье его лицо окаменело, и лишь рот разверзся в черную дыру. Сейчас он мне врежет, подумал я. Но Малоун расхохотался:

— «Роллс-ройс»! Отпад!

Когда мы свиделись в следующий раз, он ткнул пальцем в сторону больничного отдела лавки и заорал:

— Ну что, возьмете «ролле»?

Потом мы случайно встретились в полутемном баре за Колорадо-авеню, и Джордж представил меня бармену как «отменного хохмача».

— Что будете? — спросил бармен.

— Топленый жир с вишенкой. — Я всей душой стремился оправдать свою репутацию.

Однако бармен нахмурился и, вздохнув, адресовал вопрос Джорджу:

— Что будете?

Было забавно, по крайней мере первое время, обитать в городе самовлюбленных нарциссов. На второй или третий день я, следуя указаниям Джорджа, отправился на пляж. Был полдень. К северу и югу мелкий бледно-желтый песок был усеян миллионом голых примитивных фигурок, поглощаемых жарким смрадным маревом. Ничто не двигалось, кроме ленивых гигантских волн вдалеке; стояла благоговейная тишина. Никто не кувыркался на разнообразных брусьях, установленных на кромке пляжа, их грубую геометрию пометило безмолвие. Не слышалось ни шороха волн, ни голосов — весь город спал. Я двинулся к океану и лишь тогда уловил его тихий шепот, похожий на бормотанье спящего. Какой-то человек шевельнулся, запуская пальцы в песок, чтобы ухватить солнце. В головах распростертой женщины могильным камнем стоял кулер без крышки. Проходя мимо, я заглянул в него: в воде плавали пакетик оранжевого сыра и пустые пивные банки. Лишь теперь я заметил, как широко разбросаны фигуры купальщиков. Казалось, от одной до другой минуты хода. Кишмя кишащее сборище было обманом зрения. Я отметил, как красивы здешние женщины, разбросавшие загорелые руки-ноги, точно морские звезды, как много тут крепких стариков с продубленными мускулистыми телами. Воодушевленный зрелищем сей всеобщей нирваны, я впервые в жизни страстно захотел тоже стать дочерна загорелым, чтобы сверкать белозубой улыбкой. Скинув рубашку и брюки, я расстелил полотенце и лег навзничь. Я стану свободным, я изменюсь до неузнаваемости, думал я. Но вскоре мне стало жарко и беспокойно, хотелось открыть глаза. Я бросился в океан и поплыл туда, где несколько человек барахтались в воде, дожидаясь особенно громадной волны, которая вышвырнет их на берег.

Однажды по возвращении с пляжа я увидел пришпиленную к двери записку от моего давнего приятеля Теренса Лэтгерли: «Жду в “Собачьей кормушке” через дорогу». Мы познакомились в Англии, где он собирал материал для так и не законченной диссертации о Джордже Оруэлле, но лишь в Америке я понял, насколько он необычный американец. Теренс был опасно красив: стройный, невероятно бледный, темные вьющиеся волосы, оленьи глаза ренессансной принцессы, длинный прямой нос с узкими прорезями ноздрей. К нему часто подъезжали геи, а однажды на Полк-стрит в Сан-Франциско буквально окружили толпой. Он слегка заикался, что казалось милым тем, кому подобное нравится, и был беззаветен в своих привязанностях до такой степени, что иногда погружался в беспросветные обиды на друзей. Я не сразу понял, что вообще-то Теренс мне неприятен, но к тому времени он уже вошел в мою жизнь, и оставалось лишь с этим смириться. Как всех заядлых говорунов, его не интересовали чужие мнения, но рассказчик он был хороший и никогда не повторялся. Он регулярно увлекался женщинами, которых отпугивал неуклюжей заумью и изнуряющим рвением и которые поставляли ему свежий материал для его монологов. Изредка в него безнадежно влюблялись одинокие неприметные мышки, сраженные его образом, но они не интересовали эффектного красавца. Теренс был падок на длинноногих независимых упрямиц, которым быстро надоедал. Как-то он признался, что мастурбирует ежедневно.

Единственный посетитель «Собачьей кормушки», он угрюмо ссутулился над пустой кофейной чашкой, уперев подбородок в ладонь.

— В Англии собачьим кормом называют несъедобную дрянь, — сказал я.

— Значит, мы не ошиблись адресом, присаживайся, — ответил Теренс, — Меня страшно унизили.

— Сильвия? — вежливо поинтересовался я.

— Ну да. Невероятное унижение.

Я не удивился. Теренс частенько отправлялся в какой-нибудь ресторан зализывать раны от женского безразличия. Он уже давно был влюблен в Сильвию и притащился за ней из Сан — Франциско, где я впервые о ней услышал. Она зарабатывала на жизнь обустройством диетических ресторанов, которые затем продавала, и, насколько мне было известно, даже не подозревала о существовании Теренса.

— Не стоило мне приезжать в Лос-Анджелес, — сказал он, глядя, как официантка доливает ему кофе, — Тут хорошо англичанам. Вам все здесь кажется эксцентричной комедией положений, потому что вас не касается. Это город психопатов, полных психопатов.

Теренс провел рукой по волосам, казавшимся отлакированными, и посмотрел на улицу. Там со скоростью двадцать миль в час ползли окутанные непреходящим сизым облаком машины, из которых торчали загорелые руки водителей и гремела музыка — народ двигал домой или собирался на часок заскочить в бар.

Выдержав деликатную паузу, я спросил:

— Ну и?..

Со дня приезда в Лос-Анджелес Теренс по телефону упрашивает Сильвию отобедать с ним, и наконец она вяло соглашается. Теренс покупает новую рубашку, идет к парикмахеру и полдня проводит перед зеркалом, изучая свое лицо. Они встречаются с Сильвией в баре и пьют бурбон. Сильвия раскрепощена и дружелюбна, они непринужденно болтают о калифорнийской политической жизни, о которой Теренсу почти ничего не известно. Поскольку Сильвия знает город, ресторан выбирает она. На выходе из бара она спрашивает: