Выбрать главу

«Дом не мой!»

«Ничего, ничего, папаша, решение райисполкома…»

«Не я его строил!»

«Так и напишите».

«Вот домовая книга».

«Проверим, придет время, проверим, уточним. Все это приложите к объяснению и принесите в отделение к товарищу Го…» Дальше Ипатин никак не мог вспомнить.

Но хотя он и думал о вчерашнем разговоре и упорно старался вспомнить фамилию сотрудника милиции, хотя, как ему казалось, именно это было главным и смущало и волновало его, — главным, почему он не мог произнести ни слова, было другое, то, о чем он не хотел говорить и что сейчас как бы вторым планом вставало в его возбужденной памяти. Вот так же он сидел перед уполномоченным по коллективизации тогда, в Петрушине, растерянный, опустошенный, и говорил: «Нет, не пойду!» — а потом шагал по слякотной проселочной дороге, ведя под уздцы чалую; ему казалось, что старое теперь повторялось с ним вновь; он так думал и чувствовал еще потому, что на него угнетающе действовали тишина кабинета и строгий и непримиримый, как представлялось ему, вид одетого в милицейский мундир следователя.

Ипатин смотрел на стопку спрятанных под скоросшивателем бланков протокола допроса, на руки следователя, передвигавшие и перебиравшие бумаги и папки на столе, и ко всем прежним его чувствам и мыслям прибавлялась еще одна тревога — придется рассказывать о своей жизни, рассказывать все сначала, а следователь будет скрипеть пером по белым бланкам и задавать вопросы. Ипатин боялся этих вопросов; он вздрогнул и выронил кепку, когда в тишине кабинета вновь прозвучал теперь уже негромкий, но такой же настойчивый и властный голос Егора:

— Начинайте, я вас слушаю.

Могила матери, могилы сестренок; серые, каменистые и сыпучие, как насыпь железнодорожного полотна, могилы без крестов, а только с тощими колышками у ног; одна, первая — за товарными тупиками белебеевского вокзала, вторая и третья — под Красноярском и Читой; их никогда не забыть, эти свежие холмики, глухой шорох земли, падающей на крышки детских гробов. В тот год Ипатин близко познакомился со смертью, он сам был с нею накоротке: таежная заснеженная Сибирь, тифозный больничный барак, койки, матрацы без простыней, мечущиеся в жару и бреду люди, жалкие, желтые, стонущие, бегающие сестры в халатах, группа выздоравливающих в углу, у глухой стены без окон, и он, Ипатин, в этой группе, еще слабый, худой, с тонкими, безвольными, словно не своими руками; он еще не в силах сам поправить на себе одеяло… Когда он, пошатываясь от слабости, вышел из больничных ворот, он понял, что все для него в жизни потеряно, что уже никогда не будет для него ни соломенных петрушинских крыш, ни колокольни с зеленым куполом и распуганных каркающих галок над ней, ни церковного сада и поповского дома под железом, единственного в селе кирпичного дома, ни своей собственной избы, хотя крытой и не железом, но тесом, когда-то разделенной надвое: половина — под жилье, половина — под кабак, ни тихих деревенских закатов и восходов; ему казалось, что вся Россия в тот памятный тридцать первый год, его Россия, ипатинская, не пошедшая в колхозы, котомочная, дерюжная, согнанная с насиженных мест, стонала и корчилась в бреду и жару, как те, на койках в тифозном больничном бараке. Ему все представлялось так потому, что он не принимал и не мог принять новую жизнь; прошлое, когда мать его была кабатчицей, и в доме всегда было полно всего, и люди уже начинали снимать перед ним шапки, невозможно было забыть. «Все кончено!» — с горечью говорил он себе. Он видел и чувствовал перемены, но он не хотел замечать, как изменялась жизнь в деревнях и городах, изменялась для простых и честных людей, — он искал своих единомышленников и, находя, держался их среды и осуждал вместе с ними все новое; он сам готовил себе тяжелую участь, не понимая и не замечая этого, а лишь разжигая в себе ненависть и злость. Настороженно присматривался он к людской толчее на вокзалах, к очередям у вербовочных контор и спрашивал себя: как жить? Он и теперь, седой, сгорбленный старик, вахтер швейной фабрики, часто задает себе все тот же вопрос, хотя отлично знает, что надо бы и можно бы жить, как живут вокруг тысячи и тысячи людей в деревнях и городах.

«Как жить?»

Ипатин хорошо помнил, как в тот год он, истощенный, еще не совсем окрепший после болезни, завербовался на Сым, на лесосплав, помнил скрипучую палубу баржи и пароходик впереди по канату, вспенивавший лопастями енисейскую воду; помнил людей на палубе, несмирившихся, озлобленных, ехавших теперь в Сибирь за длинным рублем, — нет на свете длинных рублей, а есть только длинные дороги к ним, — и особенно помнил Ипатин сидевшего рядом дьякона с бородавчатым лицом. Дьякон монотонным елейным голосом говорил: