Свой шезлонг Джайлз поставил рывком. Только так он мог выказать свое раздражение, свою злость – сидят, разглядывают виды, прихлебывая кофе со сливками, шляпы несчастные, когда вся Европа – там – ощетинилась, как… он был не мастер метафор. Лишь бедное слово «еж» отвечало его видению Европы, ощетинившей пушки, поднявшей в небо аэропланы. В любую секунду пушки могут вспахать эту землю, аэропланы в куски разнесут Болниминстер, а от всех их Капризов мокрое место оставят. Он и сам любит этот вид. А ругает тетю Люси, разглядывающую виды, вместо того… вместо чего? Что ей еще прикажете делать на этом свете? И так уже – вышла за помещика, он теперь умер, родила двоих детей, один в Канаде, другой в Бирмингеме, женат. Отца-то он любит, отец – вне критики; ну а у него самого – одно цепляется за другое; и вот – сидит с этими шляпами, виды разглядывает.
– Просто мечта, – сказала миссис Манреза. – Мечта… – она промычала. Закуривала папироску. Ветер загасил огонек. Джайлз, сложив ладонь лодочкой, зажег ей новую спичку. Она тоже была вне критики – почему, неизвестно.
Коль скоро вас интересует живопись, – Бартоломью повернулся к немотствующему гостю, – быть может, вы растолкуете мне, почему мы, как нация, так нелюбопытны, безответственны и бесчувственны, – видно, это шампанское так разливалось в три ручья, – к такому благороднейшему искусству, тогда как миссис Манреза, если она мне позволит мою стариковскую вольность, Шекспира наизусть знает?
– Шекспира наизусть! – вскинулась миссис Манреза. Приосанилась. – «Быть иль не быть, вот в чем вопрос. Что благородней духом…» Ну а теперь вы! – и локотком подтолкнула Джайлза, который сидел рядом.
– «Душа моя мрачна – скорей, певец, скорей…»[14] – Айза выпалила первое, что в голову пришло, лишь бы выручить мужа.
– «Вот арфа золотая…»[15] – подхватил Уильям Додж.
– То-то! – крикнул Бартоломью, воздев перст. – Каких же вам еще доказательств! А какая пружина нажмется, какой тайник откроет свои сокровища, когда я скажу, – он поднимал остальные пальцы, – Рейнольдс! Констебл! Кром![16]
– А почему его называют «Старый»? – блеснула миссис Манреза.
– У нас и слов таких нет – нет слов, – объясняла миссис Суизин, – в глазах, на губах, и все.
– Мысли без слов, – призадумался брат, – такое возможно?
– Нет, это не моего ума дело! – вскричала миссис Манреза и затрясла головой. – Ничего не поняла! Можно я себе еще подбавлю? Сама знаю, не надо. Но в таком возрасте – и при такой комплекции – уже все позволено.
Взяла серебряный маленький сливочник и подлила обильно-кудрявую струю в свою чашку, куда подбавила еще и сахара – ложку с верхом. И ритмично, с наслаждением, аппетитно помешивала кофе, кругами, кругами.
– Берите что хотите! Угощайтесь! – прокричал Бартоломью. Он чувствовал, что действие шампанского вот-вот погаснет, и спешил добрать последние крохи веселости, попользоваться – так окидывают соловеющим взглядом освещенную комнату, перед тем как отправиться спать.
Дитя природы, снова, как рыба в воде, резвясь в этом приливе стариковского благоволенья, над краем чашки глянуло на Джайлза, ощущая себя с ним в тайном сговоре. Какая-то нить их опутала, видимая, невидимая, как тенетник – то видно его, то нет – опутывает былинки перед осенним рассветом. Она всего раз его видела, на крикете. И сплелась между ними та ниточка в первом брезге, когда еще не проступили из темноты побеги и листики более крепкой связи. Перед тем как глотнуть, она глянула. Этот взгляд подбавлял еще сладости чашечке кофе. К чему обирать себя, будто спрашивал этот взгляд, терять хоть единую каплю, которую можно выдавить из нашей спелой, тающей, нашей обворожительной жизни? И она прихлебнула из чашки. И воздух вокруг нее накалился. Бартоломью это чувствовал, Джайлз это чувствовал. Будь он конь, темную холку его передернуло бы, словно туда сел овод. Айзу тоже передернуло. Злость, ревность ей царапали кожу.
– А теперь, – миссис Манреза поставила чашку, – насчет этого праздника, куда мы вломились. – И это тоже у нее вышло кругло и сладко, как абрикос, который буравят осы. – Расскажите же мне, что это будет такое? – Она повернулась. – Я, кажется, слышу? – прислушалась. И услышала смех в кустах, там, где терраса ныряет в кусты.
За прудом с кувшинками земля опять опускалась, и там, в ложбине, куманика наступала на пятки подлеску. И вечно была тень: летом в солнечных бликах, холодная и сырая зимой. Летом вечно летали бабочки: промахивали аполлоны, парили торжественные адмиралы, капустницы скромно облетали кусты, как надевшие кисейные платья, довольные судьбою молочницы. Ловле бабочек из поколения в поколение учились именно здесь: Бартоломью и Люси, Джайлз, Джордж только позавчера приступил к ученью, когда прихлопнул капустницу крохотным зеленым сачком.
16