Когда дошли доверху, она слегка запыхалась. Как по свирели, пробежала пальцем по книжным корешкам вдоль стены площадки.
– А тут поэты, от которых мы происходим, духовно то есть, мистер… – и скомкала. Забыла его имя. Но все-таки она его выбрала. – Брат говорит, дом строили северней, чтобы жить, а не южней, чтобы на солнышке нежиться. И вот зимой у них сыро. – Она помолчала. – Ну а дальше у нас что?
И остановилась. Дальше была дверь.
– Утренняя комната, – она открыла дверь, – мама тут принимала гостей. – Через рифленый камин смотрели друг на друга два кресла. Додж заглянул за ее плечо.
Она затворила дверь.
– А теперь наверх, наверх. – Опять они поднимались. Так они шли – выше, выше, – она запыхалась и, кажется, оглядывала незримое шествие, – выше и выше, спать.
– Один епископ, один путешественник – даже забыла, как звали. Не знаю. Не помню.
Остановилась у лестничного окна, отодвинула штору. Внизу купался в солнечном плеске сад. Трава сияла, лоснилась. Жеманно семенили три белых голубя, нарядные, как дамы на балу. Элегантно покачивались, мелко переступали по траве розовыми лапками. И вдруг – вспорхнули, потрепетали, описали круг, унеслись.
– А теперь, – она сказала, – в спальню. – И очень отчетливо, дважды, постучалась в дверь. Склонив голову, вслушалась. – Никогда не известно, – пробормотала, – вдруг там есть кто-нибудь. – И распахнула дверь.
Он чуть ли не опасался, что кто-то там окажется – голый, полуодетый или на коленях, погруженный в молитву. Но комната была пуста. Комната была чиста, вылизана, в ней месяцами не спали, – гостевая. Свечи на комоде. Заправленное покрывало. Миссис Суизин остановилась возле постели.
– Здесь, – она сказала, – да, да, – она похлопала по покрывалу, – здесь я родилась. В этой самой постели.
Голос ей изменил. Она опустилась на край постели. Понятно, устала – такая лестница и жара.
– Но есть у нас и другая жизнь, я так думаю, я так надеюсь, – пробормотала она. – Мы живем в других, мистер… Живем в разных вещах.
Она говорила просто. Она говорила с трудом. Говорила, будто обязана одолевать утомление из вежливости к постороннему, к гостю. Она забыла его имя. Дважды сказала «мистер…» и осеклась.
Мебель была викторианская, куплена в «Мейплзе»[19], в сороковые, наверно, годы. На ковре лиловатые крапины. Белым кругом означено место под умывальником, где стояло ведро.
Может, сказать ей – зовите меня просто Уильям? Ему хотелось сказать. Старая, больная, карабкалась по такой лестнице. Высказывала свои мысли, не беспокоясь, не заботясь о том, что он их сочтет (он счел) бессвязными, сентиментальными, пустыми. Сама протянула руку, чтоб он ей помог на крутом подъеме. Угадала его заботы. Сидит на постели и мурлычет, качая маленькими своими ножками: «Приходи ко мне, дружок, покажу тебе свисток…» – старые детские стишки для умиротворенья дитяти. Стоя перед комодом в углу, он видел ее отраженье в стекле. Отделясь от тел, их глаза улыбались, их глаза бестелесно улыбались друг другу в стекле.
Она соскользнула с кровати.
– Ну вот, что у нас дальше? – и затрусила по коридору. Одна дверь стояла распахнутая. Все ушли в сад. Комната была – как покинутое командой судно. Тут играли дети – лошадка в яблоках замерла посреди ковра. Няня, бывало, шила – на столе остался полотняный лоскут. Леживал в колыбели младенец. Теперь колыбель пуста.
– Детская, – сказала миссис Суизин.
Слово взошло, раскатилось и стало символом. Она как будто сказала: «Колыбель нашего рода».
Додж прошел к камину, поднял глаза: с рождественской прикнопленной к стене картинки, сверху вниз посмотрел на него ньюфаундленд. Пахнуло теплом и сладостью, сохнущими одежками, молоком, теплой водой и печеньем. «Добрые друзья» – так называлась картинка. В открытую дверь ворвался гул. Додж обернулся. Старушка вышла в коридор и высунулась в окно.
Он дверь оставил открытой – для команды, когда вернется, – и пошел к миссис Суизин.
Под окном, во дворе, съезжались машины. Черные узкие крыши выкладывались паркетной плиткой. Выпрыгивали шоферы, старые дамы опасливо переставляли черные ноги в туфлях о серебряных пряжках, старые господа – полосатые брюки. Короткие брючки юнцов спешили в одну сторону, телесного цвета чулки – в другую. Взбивался, хрустя, желтый гравий. Публика собиралась. А они смотрели сверху – прогульщики, посторонние. Оба высунулись из окна.
Но вот задул ветерок, и все кисейные занавески разом дрогнули, блаженно вздохнули, потянулись прочь, будто величавая богиня встала с трона в окружении равных и тряхнула янтарной своей оснасткой, и разом зашлись хохотом другие боги, видя, как она встает, уходит, и волны этого хохота ее унесли прочь.