Еще какие-то голоса. Публика стекалась к террасе. Айза сосредоточилась. Взяла себя в руки. «Вперед, ослик, труси, покорно труси. Не слушай дикого воя погонщиков, ослик, они заведут тебя далеко-далеко и бросят. Ни болтовни не слушай фарфоровых, гладких и жестких лиц. Лучше слушай, как кашляет пастух у забора; как вздыхает засохшее дерево, когда скачет мимо всадник на бледном коне; слушай тот гогот в казарме, когда с девушки сдирают одежду; или крик, когда в Лондоне я отворяю окно, а там крик…»
Она вышла на тропку, бежавшую мимо теплицы. Дверь толкнули изнутри. Вышли миссис Манреза и Джайлз. Незамеченная, Айза за ними проследовала по лугам, к первому ряду стульев.
Ж-ж-ж, – жужжанье смолкло в кустах. По команде мисс Ла Троб сменили пластинку Номер десять. «Крики лондонских улиц» – так называлась пластинка. Попурри.
– Лаванды, душистой лаванды, кому пахучей лаванды, – свистела и щелкала музыка, безуспешно подхлестывая публику Кто внимания не обращал. Кто еще шлялся где-то. Другие останавливались, да так и стояли, ни туда ни сюда. Некоторые, например полковник Мэйхью с супругой, не покидавшие своих мест, размышляли над изготовленной к их услугам подслеповатой машинописью.
«Девятнадцатый век».
Полковник абсолютно не отнимал у режиссера полного права проворачивать два столетья за менее чем пятнадцать минут. Но его смущал выбор сцен.
– Как же так – не показать британские вооруженные силы? Какая без вооруженных сил история, э? – рассуждал полковник. Склонив голову, миссис Мэйхью возражала, что, в конце концов, нельзя слишком многого требовать. И вдобавок, возможно, все в конце концов торжественно соберутся вокруг Юнион Джека – такой задуман финал? В любом случае у них остается прекрасный пейзаж. Оба полюбовались пейзажем.
– Лаванды… душистой лаванды… – Подтягивая мелодию, старая миссис Линн Джонс (с Холма) оттолкнула стул. – Сюда, Этти, – она сказала, сама плюхаясь рядом с Этти Спрингет, с которой, как овдовели обе, они поселились вместе. – Помню… – она кивала мелодии в такт, – и ты тоже помнишь, конечно, как это выкликали по улицам.
Обе помнили – занавески вздуваются, продавцы надрываются: «Кому? Кому? Налетай! Свежих, сладких, прямо с грядки!» – и проносят по улице герань и горошек в горшочках.
– Помню арфу, и бричку помню, и дрожки. А тишина какая, бывало, на улицах! Кому коляску? Кому дрожки? И наша Эллен – на улице, в чепчике, в фартучке – им свистела, сюда мол, сюда! Помнишь? А носильщики? Господи боже ты мой, как они неслись за тобой с вокзала до самого дома, если у тебя был багаж!
Мелодия изменилась. – «Железный лом, старье берем»? Помнишь? Мужчины кричали в тумане. Приезжие из Севен-Дайелз. У всех красные косынки на шее. Удавленники, так мы их прозвали, да? После театра – ни-ни – и думать не моги возвращаться пешком. Риджент-стрит. Пиккадилли. Гайд-парк-корнер. Эти падшие женщины… И вечно хлебные горбушки валялись в канаве… А ирландцы у Ковент-Гардена?.. Или – возвращаешься с бала, мимо часов на Гайд-парк-корнер, белые перчатки так и ласкают руку, да?.. А папа встречал в парке старого герцога. Два пальца… вот так… прикладывал к шляпе. Я мамин альбом сберегла. Озеро, влюбленная парочка… Она Байрона переписывала, каллиграфическим почерком…
– А это? Ах! «И застигли их на старой на дороге Кентской»[42]. Помню, еще посыльный насвистывал. Ой-ёй-ёй, эти слуги… Наша старая Эллен… Семнадцать фунтов в год жалованья… А кувшины с горячей водой! А кринолины! Корсеты! Помнишь, хрустальный дворец, фейерверк, а Майра бальную туфельку в грязи утопила?
– Смотри-ка, молодая миссис Джайлз… помню ее мать. В Индии умерла. А сколько мы тогда на себя нижних юбок напяливали! Негигиенично? Кто спорит… А теперь на мою дочь посмотри. Чуть правей, да-да, сразу за тобою. Сорок стукнуло, а стройная как тростинка… Каждой квартире холодильник… Мама целое утро убивала, чтобы обед заказать… нас у нее было одиннадцать. Считая с прислугой, восемнадцать ртов накормить… А теперь сняла себе трубочку и звони в магазин… А вон Джайлз идет, с миссис Манрезой. Как-то она не совсем в моем вкусе. Может, я недопонимаю чего-то… A-а, мистер Коббет – притулился под лиственницей… Редко его вижу… За что и люблю эти праздники: можно на людей посмотреть, себя показать. В наше время у всех хлопот полон рот, а когда-никогда хочется… Программка? Есть у тебя? Дай-ка сюда, глянем, что там дальше у них… Девятнадцатый век… Смотри, хор, деревенские ходят взад-вперед под березами… Но сперва пролог…
Огромный ящик, крытый зеленым сукном в тяжелых золотых позументах, поставили посреди сцены. Шорох платьев, шарканье стульев. Публика виновато суетится, занимая места. Мисс Ла Троб не спускает с них глаз. Пять секунд им дается на то, чтоб привести в порядок физиономии. И – она взмахнула рукой. Грянул пышный марш. «Собой прекрасен, могуч и властен» и т. д., и т. д… И вот снова является из-за кустов могучий символический образ. Это Бадж, хозяин паба; но в таком виде, что даже дружкам-приятелям, ежевечерне с ним выпивающим, его не признать; и смешки, и вопросы относительно его личности шелестят по рядам. На нем длинный черный плащ с капюшоном, непромокаемый плащ, блестящий, плотный и жесткий, как у статуи на Парламентской площади, полисменская каска, вся грудь в медалях, и в простертой правой руке полицейская дубинка (любезно предоставленная мистером Уиллертом из местной управы). Зато голос, сдобный, низкий голос, прогудев из-под черных ватных усов, выдал его с головой.