Выбрать главу

Глава вторая,

в которой события нагромождаются, как майские льдины при ледоходе, автор мешает стили, а читатель получает совет: как делать бомбы

Но, скажет читатель, а как же смертный приговор, вынесенный одним частным лицом другому, однажды, серым октябрьским полднем, когда вода в реке стала прибывать. Да, вода прибывала, заморосил незаметный дождик, прошуршал, пробежал быстрыми пальцами по щербатому парапету набережной и пересчитал прутья в ограде, которые сразу заблестели. Усилился, освежив чахлые кроны деревьев, и выдул мутные пузыри на поверхности длинного канала, что тянулся по Александровскому проспекту на Петроградской стороне, вдоль которого, убегая от наступающей воды, позванивая, неслась конка. Простите, скажет читатель, это та самая конка, на империале которой женщинам ездить сначала не разрешали (мало ли что может случиться, если на империале поедет женщина, вскарабкается по тонкой, напоминающей корабельную лесенке, поднимая пышную гофрированную юбку так, что усатый журнальный господин снизу видит подвязки чуть ниже колена и цветные либо полосатые чулки, ибо чулки белые считались привилегией женщин из общества), потом разрешили, а затем запретили опять? Да, это та самая конка, она сворачивала, если помните, у Тучкова моста, вдоль канала шел ряд высоких лип, конка бежала под ними, и, сидя наверху, надо было руками отстранять ветви деревьев, задевавших голову, а иногда и плечи. Но куда делся самый подозрительный из трех частных лиц, замешанных в утреннем происшествии у Цепного моста, возле которого упала лошадь: изображавший из себя зеваку у парковой ограды, в черном люстриновом сюртуке с обтрепанными обшлагами, с характерным худым лицом и горящими нехорошим огнем глазами? Да, действительно, уже несколько дней, как в разных местах по горло погруженного в осень города встречался странно одетый провинциал в котелке, знавшем лучшие времена. Лоснившиеся от времени черные брюки вздувались и бились парусом вокруг худых ног, когда он, на ветру, переходил вокзальную Знаменскую площадь, двигаясь от Лиговки в сторону Бассейной. До этого, во вторник, его видели на Шпалерной, у дома, окнами выходящего и на улицу и на набережную: он стоял в тени подъездного козырька и, сделав вид, будто только что остановился, наблюдал за окнами третьего этажа, полуприкрытыми прозрачной кружевной занавеской. Хотя, вполне возможно, наблюдал он за горящими окнами четвертого этажа, где, похоже, происходило людное сборище, слышались звуки рояля и голоса дам, а может быть, и за распахнутыми окнами на втором этаже: там двигалась мебель, кажется, в ожидании переезда. Точно неизвестно. Возможно, и так. Из подъезда вышли двое: рыжий господин в серой паре и его приятель в цилиндре и крылатке; и подозрительный провинциал, с лицом, выдававшим его принадлежность к многострадальному древнему племени дрейфусаров, резко повернувшись, зашагал, почти побежал (неловко наклонившись туловищем вправо и вперед) в сторону шумного Литейного. За день до сего случая разносчик газет заметил этого или похожего на него дрейфусара в Эртелевом переулке, возле суворинской типографии; его упорное ожидание, в этом нет ничего удивительного, такое бывает, привлекло внимание полицейского пристава, который даже решил проследить, куда направится помятый, косо ходящий человечек с воспаленным взглядом миндалевидных глаз, довел его до Загородного и здесь, как назло, на углу с Гороховой упустил, ибо их, к нескрываемой досаде пристава, разделила похоронная процессия, состоящая из вереницы черных казенных карет. Любопытствуя, пристав поискал глазами лошадь в черной попоне за процессией ее не было, значит, хоронят не генерала какого-нибудь, а штатского, подумал пристав, и в следующий момент потерял из виду цель своего наблюдения. Но, может быть, это был известный поэт, забыл, как его фамилия, чье фото было выставлено в застекленной витрине фотографии Левицкого, любимец женщин и дам полусвета, подстриженный под Мефистофеля и пахнущий фиксатуаром, называл себя Вайем, noir sur blanc[3], богом индийского ветра, зажигающим солнце, хотя некоторым напоминал бумажный китайский фонарик. Да, да, тот самый, начавший поэтическую карьеру, выпрыгнув на тротуарные камни с четвертого этажа под влиянием жизненных трудностей, переломал себе при этом руки и ноги и от скуки начал писать стихи, глотая целые библиотеки в несколько дней, ибо, как открыл он случайно, обладал феноменальной памятью, запоминая страницу с лета, воспроизводя ее наизусть с точностью до знаков препинания, поставленных по ошибке, и прочих опечаток; с такой же легкостью изучил языки, проявляя вообще разнообразные способности, не развитые им до конца разве что из-за присущих ему причуд. Однажды, уже получив широкую известность как поэт, залез читать свои стихи на телеграфный столб (или нет, на сосну) и слезть сам не сумел пришлось снимать, едва спустили, ибо физически был слаб, как ребенок, хотя и забрался в декабрьские дни на баррикаду; при этом пьянел от двух с половиной рюмок и появлялся на пороге у вполне приличных знакомых из общества (слава его разрасталась) с серым мешком в руках. Дверь открывалась: из холщовых недр мешка вынимались бутылки. На обложке одной из его книг был изображен голый человек, Адам, раскинувший руки и ноги крестообразно. По ту сторону добра и блага. И однажды, взволнованный дробным отражением месяца в мелкой волне, он пошел за месяцем в воду: та наступала по щиколотку, по колено, по грудь в пальто, в серой шляпе и с тростью, по горло: вернулся жалким мокрым псом без месяца. Короткие стихотворные строчки, как детская считалка, непонятная мистика рыцарства, что-то от трубадура XIII века, от бездомного менестреля, наивного и мечтательного, на ницшеанской подкладке, худое бледно-серое лицо, обрамленное рыже-красными волосами и бородкой, в петлице серого фрака дежурный цветок, сухопарый, золотое пенсне и прихрамывающая походка, будем как солнце; и однажды действительно устроил пожар, раскрутив фитили всех ламп: оставшись один в квартире, когда его супруга уехала на воды. Случайно проезжавший по улице приятель остановил извозчика, увидел валившую из окон копоть, кровавые языки и клубы дыма, выскочил из пролетки, взбежал по лестнице, испугавшись багровых от пламени стекол, дернул за ручку звонка: рыжеволосый поэт появился на пороге в обугленном местами фраке; с ожогами лица и рук он через полчаса ехал на той же пролетке в больницу, сопровождаемый заботливым приятелем, своим добрым гением. И вот здесь, в больничной палате, почти поправившись, за несколько дней до выписки, он разговорился с ординатором хирургического отделения, который оказался его почитателем, что было удивительно и приятно, ибо не думал и так далее, по-русски перейдя от стихов ко всему на свете, и ординатор рассказал, конечно, между нами, как интеллигентный человек интеллигентному человеку, о доставленном позапрошлую ночь, тоже с ожогами, мол, проводил частные химические опыты, так было сказано, но какие там опыты, сразу понял, кто такие, когда приехали ночью в наемном экипаже якобы богатый англичанин, представитель большой велосипедной фирмы, и его любовница, бывшая певица, полная дама в шляпе с огромным пером, перенесли получившего ожоги, совсем молодого человека в отдельную палату, хотя, если подумать, скрывать смысла не имело: две ночи последний бредил и приходилось ухаживать за ним, заменяя санитара. Суть состояла в том, что (сообщим для читателей, не знающих, как делать бомбы), размешивая желатин, приготовленный из нечистых русских запасов (немецкий желатин достать не удалось), он заметил в нем признаки разложения (кто заметил, простите, я не понял: вы пользуетесь романтическим третьим лицом для обозначения совсем разных лиц, путая их, как карты в одной колоде. Вы это делаете случайно или как бы нарочно, преследуя свои авторские цели? Ах, нарочно, тогда простите), то есть готовящегося взрыва, думать третьему лицу было некогда, он схватил стоящий рядом кувшин с водой и второпях стал лить воду прямо с руки, с высоты нескольких вершков, разбрызгивая струей взрывчатую массу. Желатинные брызги попали ему на всю правую сторону тела и взорвались на нем, образуя тяжелые ожоги (точно воспалительная сыпь), но сам считал, что отделался, можно сказать, легким испугом, ибо еще через две недели почти все утренние газеты поместили сообщение о том, как некто неизвестный, записанный, несомненно, под вымышленной фамилией, погиб в четыре часа утра, очевидно перезаряжая свою адскую машину для безжалостного террористического акта, в номере гостиницы «Бристоль», что в двух минутах ходьбы от Вознесенского проспекта: часть пальцев и мягких мест взорвавшегося вместе с лоскутами белья (можно себе представить дешевые меблированные комнаты ночью, где-то наверху пирует компания с девочками, которых привезли вечером, набив ими две пролетки, в одном белье, босиком, встал в заранее намеченный час, чтобы никто ненароком не помешал, и доделал то, что не успел прошлой ночью, позевывая, переступая босыми ногами на холодном крашеном полу, повернулся, услышав какое-то подозрительное шуршание в гостиничном номере, какое-нибудь неосторожное движение и), короче, как в протоколе, множественные фрагменты тела были впоследствии найдены за оградой, в скверике Исаакиевского собора, в тридцати семи шагах от места взрыва (есть особый шик точности в духе провансальской литературы: здесь три шага до рая и три шага до ада). Ночью, у распахнутого окна, прислушиваясь к спящей округе, к душистой летней тишине больничного сада, утопающего в липовом цвету, к далекой трещотке дворника где-нибудь на Фурштатской или в прилегающих кварталах, к одиноко проехавшему водовозу, чьи колеса подпрыгивают на гравии, сворачивая с моста. Разговаривать, делая паузы, странные, как эхо, коротая ночное дежурство с собеседником, коего трудно приискать интересней. Русский интеллигентский разговор, можно представить, с обычными простите, я вас перебью, нет, уж это вы простите, да, да, именно это я имею в виду, хотел бы подчеркнуть, отметить, следует зарубить себе на носу, ибо в чистых перчатках ничего по-настоящему радикального не делается, в то время как народ, но, пардон, зачем, почему, кому это нужно, чем докажете, что все это, так сказать, не ошибка, что цель и так далее, надеюсь, вы меня понимаете, что впереди не пшик, вот, простите, недавно читал, как одна из ваших, да, да, проходила по делу, кажется, Плеве, не помню фамилию, запамятовал, дочь иркутского вице-губернатора, аристократка по матери, была связана с чиновным Петербургом, представлена ко двору, без пяти минут фрейлина, выехав после амнистии за границу, в Интерлакене во время завтрака в гостинице выстрелила в седого, с густыми бакенбардами старика, сидевшего за соседним столиком, думая, что перед ней министр внутренних дел Дурново, и не зная, что упавший головой в груду мелких блюдечек из-под коньяка, так, что осколки разлетелись по всей террасе, тихий старый француз по фамилии Мюллер, приехавший на отдых вместе с семьей. Что делать, бывает, лес рубят, щепки, не оправдываю, это истерика, вообще женщины в революции пока под вопросом, ибо две психологические черты каждого террориста: жажда победы и жажда смерти во имя революции, а милые дамы, знаете, слишком прикрепляются душой к разным мелочам, но, позвольте, разрешите полюбопытствовать, а разве не бывает так, чтобы даже ваши, так сказать, железные товарищи и давали трещину, слабину, отступали в последний момент, ну, вы понимаете. Да, конечно, почему нет, ничто человеческое и так далее, вот помню, один из наших метальщиков вышел из состава организации в последний момент, накануне убийства петербургского генерал-губернатора Трепова, а казался надежным, как кремень, упросил взять его с собой однажды, при переходе границы в Сувалках, знакомая еврейка привела фактора, заплатили по тринадцать рублей, тряслись на разбитом тарантасе в компании с молчаливым балагулой к немецкой границе, ночевали на мельнице, слушая, как крутится на тему Шубертовых песен мельничное колесо (две недели потом не могли очистить карманы от муки, а во рту стоял пресноватый мучной привкус). И утром перешли границу в сопровождении подкупленных солдат пограничной стражи, в полдень были уже в ста верстах от Эйдкунена, на станции Инстербург, ожидали на перроне подачи поезда, когда подошел немецкий жандарм и потребовал паспорт; можете себе представить, как глупо, все могло лопнуть из-за такого пустяка, жандарму ничего не стоило выдать их, не имеющих документов, обратно русской страже, ибо вместо паспорта зеленая мещанская книжка для проживания внутри империи, но подал ее так строго, фраппируя видом богатого клетчатого иностранца, что-то раздраженно спросил при этом, будто спешит и недоволен расписанием пассажирских поездов: да, господин, нет, господин, почему-то принимая его за добропорядочного англичанина, эрзац-паспорт поглядел мельком и отдал честь, протягивая мещанскую книжку обратно, не думая даже спросить документы у второго, местечкового парня с прыщами на характерном узком лице, который буквально на коленях, коверкая русский язык, упросил взять с собой ночью на мельнице, утверждая, что покончит с собой, ибо ничего в жизни не осталось, и что-то туманное про отца (эта извечная, как зубная боль, тень отца), желая отдать свою жизнь хоть на что-то полезное, мечтая о теракте, как, ну, вы понимаете, но сжалился над ним и взял с собой не потому, что организации нужны были именно такие люди, не ставящие свою жизнь ни во что, а так как чем-то неуловимым, каким-то быстрым взглядом черных миндалевидных глаз, их нездоровым блеском, он, этот щенок, напомнил умирающего в Женеве, на белых атласных подушках, Гоца. И это все решило. Разве можно узнать что-нибудь о человеке до конца, пробежав по гулкой сводчатой галерее натуры, слыша выпуклое эхо собственных шагов, поскальзываясь каблуками на поворотах, даже прикасаясь к сырой от постоянной тени штукатурке быстрыми пальцами? Торопясь, задыхаясь, слыша, как ходит в груди диафрагма (кажется, эта физиологическая деталь не на месте), и не опасаться, что в тупиковой таинственной каморке, захламленная кладовая для полинялого реквизита и негодных вещей, окажется потайная дверь: и все начнется сначала, сын окажется отцом, тупик проходной комнатой, родство сползет, как тень на глаза, и закроет кругозор наподобие слишком большой шляпы с широкими полями и высокой тульей. Его точные биографические данные никому, по сути, не были интересны: никто не спрашивал, удивляясь совпадению фамилий, не родственник ли он того самого Ковнера, Авраама-Урии, Аркадия Григорьевича, «еврейского Писарева», «человека без ярлыка», публиковавшего пространные фельетоны в «Голосе» Краевского и напечатавшего роман в четырех частях, запрещенный чуть ли не распоряжением кабинета министров, что принесло умеренную кисло-сладкую известность в либеральных кругах и две-три пресно-теплые рецензии (тут не помешала бы пауза в виде бытового или пейзажного отс