Выбрать главу

Запах сырых и влажных листьев похож на любой сырой и влажный запах, чтобы пытаться определить его точнее. При выходе на чистый простор тело должно испытывать разные боли, поскольку этого требует сам процесс, либо хотя бы его описание: льдинки должны резать края, что-то должно препятствовать, не должно пускать - и все это, конечно, больно.

Сырая трава растет из жидкой земли. Чем больше грехов - тем тяжелее твой ангел. То есть, он же всегда тут и - стремясь соприкоснуться с душой наваливается на тело: большой, резиновый, членораздельный, шлепающий губами друг о друга, резиновый почти и надувной. Ангел может быть песком, сначала в котором утопают ноги по щиколотку, потом дальше, потом это будет почти гора, вроде по которой надо взобраться, а песок, то есть куски ангела, падают сверху, сыплясь еще раньше, чем ты сделал по нему шаг, и человек просыпается в испарине и оба все его два глаза смотрят не туда.

Часть тела, отделившаяся от человека тогда, когда тело становится не самым главным и окажется его ангелом. Ангел-хранитель любого человека есть он сам, умерший, когда понял, что умрет. Конечно, тот обязан нас беречь, потому что иначе зачем он?

Когда люди умирают, ангелов уже свалили в траншею: они там копошатся в своих белых одеждах, словно опарыши, с перебинтованными плечами, сердцами, ртами. Их посыпают сверху, присыпают известью, чтобы усилить белизну и уменьшить возможность заразы, вроде забастовки из-за нежелания стать опарышем.

Когда человек хочет курить, он должен - если у него нет сигарет - выйти на угол и спросить сигарету. Когда человек не знает, что ему делать дальше, он должен выйти на угол и спросить об этом у первого встречного. Ему дадут в морду. И он должен понять, что ему - повезло.

Ангелы второй стадии уже напоминают что-то съестное: ну, то есть, пахнут уже скорее черным хлебом и кильками, нежели волглой листвой. Это значит, что открылась лавочка, где не будет голодно, потому что ее хозяин ваш приятель. Он вас накормит, хотя бы и скривившись в сторону. Ангелы второй степени глядят на человека уже как на что-то, немного более похожее на правду, и уже не сидит у него на плечах звездочкой на погоне и отгоняет бесов, но заведует его печенкой. Ангелы второй ступени слишком похожи на болезни, чтобы о них знать откуда-то кроме медицинских справочников.

Ангелы третьего снизу сорта носят сапоги. Они стоят кружком вокруг человека, а тот еще почему-то рад, что их достиг. А они - существа непонятные, вроде таможенной службы: чего, собственно, ты тут попал здесь? Или же, что, тебя не устраивало то, что после того, как у тебя пройдет аритмия, тебе станет хорошо? С ними надо вести себя так, как если бы ты сам - из них.

В старину, то есть где-то в начале века, были такие наушники, чтобы слушать радио, составленные из угольного порошка: тот, под действием переведенных на одном конце провода в электричество букв, слипался, на другом соответственно разлипался, будоражил тонкую пленочку и та выговаривала звук. Примерно тот, что вошел в провод на другом конце.

То есть, любой выдох там всегда черный. То есть, черным будет любое слово: различимое, так что, даже в сумерках. Человек, у которого запотели глаза, может узнать знакомых только на ощупь: он их узнает и ему кажется, что дальше и мира-то нет. Там, где живут четвертые ангелы, из откуда-то выкатывается глобус со всеми его рельефными горами и жидкими проталинами.

Ангелы пятой степени похожи на кресло-качалку: у них скрипучий язык, учить который нет смысла, потому что для них все, кроме них, в тягость. Более всего их скрип похож на то, как продевают иголку сквозь кожу.

Там уже нас не знают. Они видят нас примерно так, как мы случайно обращаем внимание на шелест занавески. Кусочек льда, тающий в руке: мы же не думаем о том, кто он такой.

Шестой сорт ангелов еще далее от нас. В шестом пространстве живут чрезмерные господа, любящие свой номер шесть, и там пахнет лишь очень старым деревом и никуда не годными библиотеками. Все, что за окном - за стеклом. Парк хорошо подметен, а все герои помещения ожидают новых назначений.

Когда кто-то шестого сорта оказывается в обществе седьмом - от нас глядя - его тут же обламывают. Младших ангелов там не бьют, не посылают служить на кухню. Это их проблемы, но и наши - раз уж мы там оказались. Но мы воняем гнилой листвой, мы пахнем сырой землей, у нас есть одна дорожка и мы не отвечаем за то, что творится по обочинам.

Жаль, но к этому времени в человеке есть так мало, чем понять происходящее. Летит себе, как шарик, мячик кверху, скоро упадет. Ему снятся сны, один другого важнее. Он пытается их вспомнить с утра, вспомнить может немного. Путает места. Путает что увидел. Просыпается, а сверху мелкими чешуйками опускается штукатурка.

На восьмом месте от нас все ангелы есть отсутствие воздуха. Не то, чтобы нельзя лететь, но нечем дышать. Воздух там похож на уголь, кучки антрацита разговаривают человеческими языками, блестят, словно живые, тяжелые, в свою силу, пачкают ладони копиркой.

Дым обязан пригибаться к земле. Все буквы должны, обязаны осыпаться туда, откуда их понесло наверх. Любой человек говорит небольшой резиновой куклой, которая пульсирует у него во рту. Кровь у любого из всех - черная. Она не может течь, она может только падать вниз. Ею можно топить печки, она лучше нефти и сгорает без копоти, а до своего папы все равно не достучишься, потому что тот, конечно, умер.

Любое чувство дергает кожу, как будто скелет хочет наружу, как у чешуекрылых, у комариков, у рептилий, а вся эта бородавка, этот ячмень в глазу и есть твое тело с его чемоданом с письмами и проч. добром.

С кем же можно говорить среди Среднерусской дистрофии? С маленькими холмами цвета зелени на топографических картах. Как их, карты, боже ж ты мой, составляли: ползали по всякому бугорочку с теодолитом в руках, сверяли углы и точки: карты есть, их покрасили, но они нужны только, когда началась война, и то - ненадолго. Вечные сапоги, чавкающие в болоте или на заливном лугу или же просто в осенней пахоте. Куски земли скользят под ногами, надо держаться, чтобы лоб не уткнулся в уже полусгнившую картофелину.

Пахнет гнилью. На небе облака друг на друге. В ближайшей лавке - в двух км. отсюда - продают капканы на мелкую тварь, цинковые ведра и конфеты-подушечки с тягучим вареньем внутри. Пахнет сырой зеленью, землей, выгоревшей и сгнившей травой. Дым из всех труб деревни гнется книзу. Это ничего, им там, внутри, тепло, пусть даже и несет немного угаром, все равно они пьяны. Потому что осень. Картошка убрана, начальство в отъезде, свадьбы сыграны.

Где-то там сбоку стоит церковь: то, что от нее осталось. Если постучать по стене, то - будто звук по отсыревшему от трехнедельных дождей картону. Штукатурка осыпается, щелкает своими краями о края травы.

И внутри этой каменной коробки сидит девятый, последний ангел и никого уже не ждет. Как если бы бился внутри электрической лампочки.

(11)

Мягкие тряпочки из кашемира и прочих соблазнений: вдоль по улице щебечут, щелкают, шлепают листьями деревья, вдоль по человеку мягкие тряпочки - спадают своей тяжестью вниз. И у каждой тряпочки на плече сидит что-то какое-то живое.

Ангелы все - соблазнители: тем, что о них думаешь: а иначе, в чем соблазнение, о чем еще может быть речь? Черные ткани, сукно, полотно, чистый черный хлопок - чем их красят? Любой шарик, закатившийся в лунку, очень счастлив. Как в белом, в заметенном сухим снегом льду появляются полыньи, так, значит, и март. Или же январское вырубленное во льду водосвятие, и все окружные выпивохи торопятся к этой черной дырке среди метели, чтобы туда окунуться, потому что, говорят, в эти морозы вода в иордани становится водкой, не хуже, чем огонь, загорающийся сам собой на Пасху.

Они как бы задержавшийся телеграф. Все, кто болтает крыльями - летят вверх, те, кто машет языком - вниз, звук всегда виден как царапина, люди машут им всем вслед, как дети вдоль поезда руками, а счастье - это белый флаг над всем сразу. Такая белая марля, раскинутая на черных плечиках. Это рубашка на балконе, в сумерках. Висит, сохнет. Это то, что ты делаешь себя черным, чтобы увидеть белым что угодно остальное.