Выбрать главу

Игги скатился с нее, еще не веря в силу, которую неожиданно обрел, свалился на истерзанную, ноющую спину и выдохнул. Если можно было забыть про Светку в квадрате или кубе, отречься от нее на крови – сейчас он сделал бы и то, и другое, не задумываясь. Яна отвернулась от него к окну и лежала так, выпотрошенная, побежденная.

– Post coitum omne animal triste est[1], – сказал он зачем-то и тут же почувствовал себя напыщенным дураком.

Яна не ответила, не среагировала, не пошевелилась. Игги посмотрел на нее и подумал, что она похожа на скульптуру, на произведение искусства: ни вдоха, ни звука. Замершая красота. Игги придвинулся к ней и попытался заглянуть в лицо, но Яна уткнулась в подушку, он потащил подушку на себя, она вцепилась в нее изо всех сил, но он всё-таки победил. Попытался взять в руки ее лицо, поймать его – она заметалась, как кошка, как обезумевшая дикая кошка, угодившая в капкан. Игги хотел было отпустить, но новый, едва осмысленный статус решил всё за него – он схватил ее за волосы, не больно, но решительно, с намерением – и повернул к себе. В ответ на него смотрела пустота. Надо соврать, что это была черная, глубокая бездна, ведь именно так принято характеризовать неописуемое, но она не была даже такой. Она была пустой. Пустой пустотой на том месте, где должно было быть лицо. Рыжеватый блик пробежал по шторе, будто за окном фары ночного такси мелькнули и погасли, – штора загорелась. Огонь взметнулся вверх, перелез на стену, покачался на ней, будто зверь, готовящийся к прыжку, и действительно прыгнул – уже на кровать. Игги попытался выбраться из постели, но запутался в одеяле и вместо того, чтобы вскочить на ноги, свалился на пол. Огонь прыгнул следом и растекся по паркету живой, переливчатой лавой, преградив Игги путь к двери, он полез обратно на кровать, но там его ждала Яна, то, что он принимал за Яну. Пустота на месте ее лица призывно оскалилась, и Игги закричал.

Когда он открыл глаза, его жаба-соседка уже проснулась от крика и теперь смотрела на него с таким откровенным возмущением, что он не выдержал и кинул ей скомканное «простите». За окном тьма сменилась предрассветным молоком, разбавленным, водянистым, но уже обещающим новый день. Голова болела тягостно, не остро, но заунывно, шея снова затекла. Игги ощутил характерную тесноту в джинсах, побагровел, смутился, прикрыл ее рюкзаком, который во сне свалился на пол, и подумал, что не заботился о том, чего хочет его тело, так долго, что почти отсоединился от него. Он поежился, пытаясь скинуть с себя остатки липкого, густого сна, но тот не хотел оставлять его. Игги отвернулся к окну и начал всматриваться в мелькающую картинку сквозь мутное стекло. Картинка зернилась, как на плохом фото, распадалась на детали, навязчиво не желая собираться в нечто целое. Потасканные пятиэтажки смотрели на Игги своими чернильными окнами, замысловатыми псивыми разводами, как попрошайки, выставляющие напоказ болячки и язвы. Над ними плыло едкое сизое облако, за облаком серело асфальтовое мокрое небо. Некоторые дома выгорели полностью, другие уцелели частично – въедливая копоть обступала разбитые окна, тонировала тени, подкрашивала бетон – искусный природный градиент. Автобус проезжал перекрестки, не притормаживая на красный, отчего казалось, что он везет особый, предельно важный груз. Игги узнавал и не узнавал окраины города – от нарядного праздничного надстоличного мегаполиса остались только намеки, размытые воспоминания. Кое-где пламя лениво ползло по отвесной стене, кое-где закончило свою работу и отдыхало, обернувшись клубистым, многоэтажным дымом. Игги вспомнил Янино «горим же», и оно осело в его горле удушливым спазмом.

Мимо автобуса промчался истошно воющий брандмобиль, его красная оклейка сходила слоями, лопалась, пузырилась, как после ожогов, окна и лобовое были покрыты таким ровным слоем сажи, что она легко сошла бы за качественную тонировочную пленку. Автобус приближался к центру, и по мере приближения город из черного окрашивался в рыжий, морковный, красно-желтый, ржавый, медный, золотистый, охряной. Глазам было больно смотреть на это месиво, на его жадное, нахрапистое движение, на бегущих людей, на горящий возле заправки седан, на всё то безумство, в которое невозможно было поверить издалека, и Игги не верил. Глазам было больно, но оторваться он уже не мог. Автобус, покачиваясь, въехал на мост, и Игги обнаружил, что под ними горит река – огонь фривольно поигрывал на волнах, пригибался пониже при ветре, пересекал широкое темное русло от берега до берега, на одном из берегов горела гранитная мостовая. Игги закрыл лицо руками – рой бесполезных мыслей бился в его голове. Что делать? Разворачиваться и уезжать? Позвонить маме и сказать, что не приедет? Игги достал телефон, тот самый, который он послушно разблокировал, тот, который оказался примерно таким же скучным, как и он сам. Телефон казался ему уликой, неопровержимым доказательством собственной слабости, постыдной бесхребетности. Он хотел было убрать его назад, но пересилил себя и полез в бумажник. Надо поменять симки и позвонить маме. Что-то нехорошее случилось, пока он ехал: город полыхает, брандкоманды возродили. Мама просчитает риски, оценит ситуацию и наверняка запретит ему приезжать. Пока он здесь, пока не уехал, он сразу узнает, когда следующий автобус, там же, на месте, сунет водителю денег и поедет. Нельзя рисковать, когда столько уже положено на алтарь спасения. Ему надо просто успеть убежать во второй раз. И он успеет.

вернуться

1

Всякая тварь грустна после соития (лат.).