— Кто такой Пиньский?
— Надзиратель. Отсюда, из Цитадели. Он наш. С ним держат связь Фельсенгарт и Богушевич. Загурский требует, чтобы справились о нем у Бардовского. Он, мол, скажет, что я не виновен. Оказывается, один раз был у него…
— Да, да, — торопливо отстучал Феликс. — Это было при мне. Агатон приходил за черновиком воззвания к военным.
От предчувствия самого страшного, что могло случиться, у Феликса перехватило дыхание.
В июле арестовали Бардовского и Куницкого.
Арест Куницкого — для партии катастрофа, какой она не знала со времени заключения в Цитадель Варыньского. Но тогда на варшавском горизонте появился Станислав Куницкий, прикативший сюда из Петербурга буквально через несколько дней. А кто теперь заменит Куницкого? И сколько бы Феликс ни перебирал в памяти оставшихся на свободе партийных функционеров, он не видел ни в ком и малой доли тех достоинств, которыми обладал Куницкий, этот застенчивый юноша, свято веривший в то, что партия «Пролетариат» сможет успешно соединить в своей деятельности марксистскую классовую теорию революции с террористической практикой «Народной воли».
Но и об этом Феликс не мог думать в первые дни. Из головы не выходила больно жалящая мысль о том, что Куницкого обязательно повесят.
Как бы ни сложилась судьба других арестованных, но Куницкого не выпустят живым — ни на каторгу, ни в одиночное заключение навечно. И то, что он молод, красив, талантлив, только усугубит трагизм его положения.
Но этого никак нельзя допустить! Станислава надо спасти во что бы то ни стало! Надо взбудоражить всех заключенных пролетариатцев, пусть ломают головы все, кто уже арестован, и все, кто пока еще на воле! Если все будут жить этой мыслью — что-нибудь обязательно да получится. Феликс в этом не сомневался.
От Куницкого получил записку: «Кто-то выдает!» «Кто-то выдает»… Но кто? По «тюремному телеграфу» вскоре передали, что арестовано уже более сотни человек. Агатов Загурский знал немногих и немного. Массовые провалы могли быть результатом откровенных показаний доверенных в партии людей. Но кого бы ни вспоминал Кон, ни на одном он не мог остановиться. Были позеры, хвастуны, краснобаи, но чтобы пойти на предательство товарищей, таких Феликс не видел в своей партии.
На другой день его вызвали к товарищу прокурора Янкулио. У него сидел Станислав Пацановский. Увидев Феликса, Стас весь сжался. У Феликса екнуло в груди.
— Я все говорю… — сказал Пацановский. Янкулио как бы между прочим произнес:
— Вот видите. Пора и вам подумать о себе.
— Я не подлец!
Услышав эти слова, Пацановский еще ниже опустил свою когда-то гордую красивую голову.
Вошел жандармский подполковник Шмаков и приказал увести Пацановского. Потом подсел к Феликсу.
— Вы думаете, мы вас не понимаем или не сочувствуем вам? — начал он почти естественным голосом, изображая участие. — Все понимаем. Но мы понимаем и другое… То государственное устройство, к которому вы стремитесь, оно для России преждевременно. Народ ведь еще темный. Давно ли отменено крепостное право?
— Побеседуйте об этом с Пацановским, — резко оборвал подполковника Феликс, — а меня оставьте в покое.
На этаже была «туалетная комната», служившая для заключенных «почтовым отделением». Возвратившись с допроса, Феликс написал там на стене: «Пацановский выдает». Придя в «почтовое отделение» в другой раз, увидел рядом со своей надписью другую: «Кто смеет клеветать на Пацановского?» Ниже написал: «Кон».
— Итак, господин Гандельсман, — проговорил Янкулио и мельком, из-подо лба глянул на сидевшего перед ним высокого, с широко развернутыми плечами юношу и про себя удовлетворенно усмехпулся: бледные щеки арестованного порозовели, на тонком орлином носу выступили капли пота, а голубые глаза под черными бровями повлажнели. «Эк, как самолюбие-то разбирает! Ну-ну, посмотрим, что дальше будет». — Итак, господни Гандельсман… вы обвиняетесь в активном участии в подготовке террористических актов, имевших целью убийство должностных лиц… генерал-губернатора Привислинского края Гурко, начальника жандармского управления генерала Брока, генерала Фридерикса, генерала Унковского…
— Хватит!
Янкулио снял очки, положил перед собой лист бумаги, предварительно перевернув его, потому что лист был чист, строго глянул на взволнованного молодого человека.
— Чего хватит?
— Хватит дурака валять, господин Янкулио! Неужели судьи настолько глупы, что поверят вашим обвинениям?! Одному человеку это не под силу сделать за всю жизнь — убить стольких генералов, охраняемых вами с помощью сотен жандармов и солдат…
— Ваша вина усугубляется тем, — терпеливо разъяснял товарищ прокурора, — что вы не просто рядовой исполнитель чужих преступных замыслов. Вы их вдохновитель, поскольку, судя по известным нам материалам, нанимали весьма видное положение в руководстве партии…
Гандельсман невольно приосанился, в глазах заиграли огоньки тщеславия.
— Поверьте, господин Гандельсман… власти весьма обеспокоены тем, что так легко лезут в петлю… лучший, талантливейшие представители нашей молодежи. Ведь вы могли бы принести немало пользы отечеству…
— Увы! — покачал горделиво поднятой головой Гандельсман. — Теперь уже ничего не поделаешь. Хотя, если уж быть откровенным…
— Откровенность за откровенность, господин Гандельсман.
— Если уж быть откровенным до конца, то мои поступки не были продиктованы убеждениями. Просто… мода, молодость, темперамент — вот три момента, толкнувшие меня на этот путь.
— В таком случае… один-единственный вопрос, — сказал Янкулио и на секунду умолк, как бы собираясь с духом. — Один, но крайне важный. Скажите, если бы вам была сохранена жизнь, вы бы не употребили ее вновь во зло государственному порядку?
— Если бы! Да я бы всю ее без остатка посвятил одному делу: отвращать молодые души от этого злодейства!
Все внутри у товарища прокурора заклокотало от радости, но внешне он оставался деловито-озабоченным, внимательным и даже чуть участливым — насколько это допустимо для служителя Фемиды.
— В таком случае… что вам мешает заняться этим уже сейчас?
— Сейчас? Сейчас мне мешает всего-навсего одно маленькое осложнение, — проговорил Гандельсман. — Предстоящая виселица.
— Виселица может превратиться в мираж не только для вас, но и для многих ваших товарищей, если они будут послушны голосу разума. Вас, как одного из самых значительных людей в руководстве партии, они послушают. Разве мы не знаем, как плакали от восторга гимназисты и студенты, слушая ваше выступление в кружке на Театральной?!
Несколько секунд молчания.
— Что я для этого должен сделать? — Гандельсман налег грудью на край стола.
— Раскрыть структуру руководства провинциальными комитетами и рядовыми организациями.
— Давайте бумагу и карандаш.
Янкулио подал ему то и другое, а сам, закурив папироску, стал терпеливо дожидаться, пока Гандельсман чертил схему партийных связей, о которых знал лишь но смутным предположениям.
— Прекрасно! Превосходно! — проговорил он, забирая исчерченный большой лист бумаги. — А теперь — сущие пустяки. Распишите мне, кто и чем руководит, кто и за что отвечает, кто перед кем отчитывается, какио между всеми этими звеньями осуществляются связи…
Вацлав снова взял своими тонкими музыкальными пальцами карандаш, придвинул к себе услужливо вынутый из стола свежий лист бумаги и… перед тем как начать писать, впервые задумался над своим поступком.
Охранная машина стремительно раскручивала свои дьявольские маховики. Ежедневно хватали десятки студентов и молодых рабочих. Число арестованных и посаженных в Цитадель и в следственную тюрьму при городской Ратуше достигало нескольких сотен. Дела 190 арестованных были отправлены в Петербург для решения их судьбы в высших инстанциях.
Александру Дембскому и Брониславу Славиньскому удалось скрыться за границу. Но Славиньский вскоре был арестован прусскими властями и выдан России. Его судили, приговорили к смертной казни, но потом ее заменили вечной каторгой.