К этому материалу присоединились свежие впечатления от путешествия через Альпы, от Рима и от Парижа. Все эти элементы можно сверить с действительностью, как реки и города на карте, но расположение их изменено, подчинено собственному поэтическому времени.
Исследователи на основе дат высказали предположение, что у памятника Петру Великому не Пушкин, но Рылеев стоит под одним плащом с польским поэтом. Позднее, обнаружив, быть может, в архивах иные даты и обстоятельства, разведут руками: ни тот, ни другой.
Тем временем фантазия поэта летела иными путями. Быть может, воспоминание о конной статуе Марку Аврелию подсказало Мицкевичу мысль о беседе двух поэтов у фальконетова Медного всадника. Разговаривал ли действительно и изменил только хронологию? Как бы то ни было, следует принять, во внимание работу фантазии, в природе которой метафоричность и движение. Кстати, поэт перенес виленский процесс в иное время — перескочил одним прыжком пропасть между 1824 и 1830 годами. Это повлекло за собой постарение на шесть или семь лет Марцелины и Евы, которых он ввел в мистерию после поражения восстания, после национальной катастрофы с той же смелостью, с какою Данте помещает в райских сферах Беатриче, которой должна была там уступить свое место Пречистая Дева. Злободневность, которую он втискивал в размер своего сжатого стиха, подъяремная актуальность еще оборонялась, хотела ускользнуть в расселины, сквозь которые просвечивали потусторонние миры.
Впрочем, она так и не ускользнула. Оказалось, однако, что с этой злободневностью в поэзии дело обстоит иначе, чем судили те, которые добивались от него, чтобы он работал иначе, в более современном материале; упрекали его в ненужности извлечения на свет божий давно уже забытого процесса виленских филаретов перед лицом великой, истинной трагедии народа, свежепролитая кровь которого еще не успела свернуться и застыть.
Легенда шла по пятам за славой поэта. Истолковывала то, что было трудно объяснить, туманные, мистические метафоры. Не умела сказать, как это, собственно, произошло, что мутная лава, извергающаяся из этого вулкана, застыла в столь чистых формах. Демонстрировала бедную комнатушку в Дрездене, в которой поэт вел битву с дьяволом в маске Прометея. Показывала ту комнату, в которой якобы однажды ночью слышен был шум падающего тела. Легенда явно оперировала литературными реминисценциями. Знала, что так падал Данте, когда за горло хватало его слишком большое потрясение. Данте в поэме своей падал несколько раз, Мицкевич только один — в жалком номере дрезденских меблирашек.
Легенда пытается нас уверить, что писание стихов идет тем успешней, тем большего заслуживает, восхищения, чем более оно похоже на импровизацию. «Импровизация» Мицкевича является созданием одномоментного порыва фантазии, однако является также и творением знания, разума, логики.
В поэтическом искусстве только обузданное безумие идет в счет. Вулкан содрогался непрестанно в эти месяцы. Легенда склоняется над ним, заглядывает в его пламенный кратер и слепнет от жара.
Незадолго до описываемых тут событий поэт говорил сдержанней, чем та, которая не отступает от него ни на шаг, прекрасная и мстительная, как Афина Паллада.
«Не история сама, но только поэзия придает событиям ту бессмертную осанку изваяний, под которыми их видит потомство. Бог знает, как там оно было в самом деле под Троей; но века слепо верят тому, который и сам, яко слепец, человеческим оком на это не смотрел. Но если бы мы вместо «Илиады» имели бы отчеты хроникеров, хотя бы даже они были очевидцами троянскими и греческими, бесспорно, что из них Александр Великий не почерпнул бы сил для изумления и завоевания мира».
Один бог ведает, как там оно было с процессом филаретов, но бесспорно только одно, что поэт вторично пережил его в зрелом возрасте, и всю мощь чувств, пробужденную свежим, великим страданием народа, транспонировал на те прежние, совершенно пустячные, незначительные по сравнению с этой исторической трагедией события. Произошло наложение двух эпох одна на другую, насыщение более ранних событий содержанием позднейших.
Устами филаретов вещают повстанцы. Олешкевич, которого поэт знал в Петербурге как чудака и пророчеств которого не принимал за чистую монету, становится пророком. Другие друзья времен пребывания в России также меняют облики и обличья.
В стихотворении «К русским друзьям» поэт воздвигает памятник благородным и оплакивает слабость тех, которые покорились испугу и насилию. Нравственная красота этого воззвания не знает себе равных во всем творчестве Мицкевича. Лишь тот, кто незапятнанным прошел сквозь ад своих и чужих страданий, мог достичь такой нравственной мощи, чтобы жаждать вольности также и для недруга.
Великий реалист отделяет русский народ от правительственной системы, проникновенный и тонкий человек, с сочувствием, достойным полубога, который в «Импровизации» померялся силами со слепой силой творения, воспринимает убожество существования. Еще в Риме он задумал драму о Прометее, читал Эсхила. Теперь Конрад — Прометей является лишь одним из множества возможных олицетворений помыслов поэта. Рядом с ним появляется ксендз Петр, как две капли воды похожий на ксендза Холоневского.
Политический памфлет превращается в «Божественную комедию», которая является, однако, только человеческой.
Как на полотнах старых мастеров, неземные явления подвержены здесь земному притяжению и всем своим физическим весом валятся на головы смертных.
Грубая политическая действительность и отталкивающая сцена заклинания духов соседствуют с чистейшим визионерством. Язык то суров, неуклюж, почти тривиален, то снова вещает голосом ангельским.
В поэме много неочищенной руды жизни. Тяготение к конкретности повелевает поэту отождествлять в определенные минуты чувство с артиллерийским снарядом и развивать со всей последовательностью эту артиллерийскую метафору.
Только мощь гения спасла это творение от опасности стать попросту смешным.
Поэт ввел в драму две Польши. Демаркационная линия проходит между борцами за свободу и застывшим в классовом эгоизме так называемым высшим слоем общества. В «Варшавском салоне» поэт вложил в уста Высоцкого[140] слова жестокие и целительные, слова, преисполненные веры в простых людей Польши:
Мицкевич ввел в драму также и две России. Рядом с Байковым, Пеликаном, Новосильцевым, рядом с царскими чиновниками — русские друзья Александр Бестужев[141] и Русский Офицер. Бестужев предостерегает Юстина Поля[142] в остроумных стихах, напоминающих эпиграммы Пушкина:
Любовь к отчизне здесь равнозначна любви к попранному человечеству.
И все-таки мощная «Импровизация» ежеминутно граничит с ненавистью, человек, бунтующий против насилия мира материи, хочет насильственно осчастливить мир. Мечется, прикованный к собственной слабости. Но униженная материя мстит ему.
140
Петр Высоцкий (1799–1875), которого вывел Мицкевич в 3-й части «Дзядов», был организатором патриотического заговора в школе подхорунжих, участники которого Стали инициаторами восстания. Раненный, был взят в плен и сослан в Сибирь.
141
Бестужев, изображенный в «Дзядах», по мнению большинства исследователей, не А. А. Бестужев (Марлинский), а М. П. Бестужев-Рюмин, который участвовал в переговорах с поляками и в 1823 году побывал в Вильно.
142
Юстин Ромуальд Поль (1802–1831) — студент юридического факультета Виленского университета, участник патриотической конспирации.