Миг — и Конрад превращается в Ореста. Кажется, что строфы о вампирах, которые поет Конрад перед началом «Импровизации», были подсказаны ему хором Эвменид.
Есть в этой песне как бы отзвук проклятья, которое тяготело над родом Атридов.
Творя дни и ночи напролет свою драму, поэт вспоминал в какие-то минуты голову Эринии, которую видел в римском музее; голова эта называлась Medusa Ludovisi.
Он застыл перед ней когда-то в те времена, когда еще не постигал всего смысла мести, когда еще ве-рил в возможность ее исполнения, как будто, бы оно не изменяло бы тотчас ситуацию и не перелагало ответственности за преступление. Собственный опыт его тогда ограничивался только «Валленродом», да еще он сохранил в памяти несколько строк из «Эвменид» Эсхила.
Теперь он затосковал по этой маске. Эриния, дочь мести, зачатая от семени Урана; она покоится, глаза ее закрыты. Сон лишил ее черты жестокости. Ей снится вечная справедливость. Только волосы, вьющиеся, как змеи, — вот все, что осталось от дневной тревоги.
Голову эту он снова увидел перед собой. Живя теперь в полном отрыве от обыденных дел, среди пророчеств, которые были более реальными, чем все, что его окружало, он чувствовал себя счастливым особенным родом счастья — самозабвением.
В письме к Францишку Малевскому поэт писал тем самым пером, которое еще недавно извлекало рембрандтовские тени из листка бумаги, когда поправлял одно из совершеннейших своих творений «Мудрецы», тем самым пером, которое расставляло знаки препинания в прологе «Дзядов»: «Милый брат! Я так занят уже несколько недель, что едва нахожу время бриться. Я написал столько, что количество набросанных мною в течение этого месяца строк равно трети, а может быть, и половине того, что я до сих пор напечатал. Не все еще закончено, и, пока не закончу, не уеду из Дрездена. Я здоров и тружусь, достаточно весел и, сколько возможно быть, счастлив».
А в это время Дрезден, каменный и угрюмый, тонул в вешних ливнях, которые пробегали по улицам, оставляя лужи, отражающие в себе веселые фронтоны домов над Тёпфергассе и Иоганисштрассе. Черные кареты медленно проезжали по улицам. Монументы на площадях были мокрые, а через минуту апрельскую лазурь отражали сотни окон; воробьи, чирикая, слетались к рассыпанному овсу.
Поляки, чужие здесь, в конфедератках, в куртках или в венгерках, иные в мундирах, прикрытых плащами, в высоких шапках, но уже полуштатские, заполняли город, музеи которого, творения ваяния и живописи были теперь мертвы — никто не глядел на них.
В воздухе чувствовалось дыхание войны. Далеко отсюда, на границе, в порубежье Пруссии и Царства Польского, на пограничных столбах крохотная белая птица виднелась на черной груди двуглавого царского орла.
КНИГА
ВТОРАЯ
СКИТАЛЬЧЕСТВО
Хотел бы малой птицей пролететь я
Те бури, грозы, ливни, лихолетье,
Искать погоды, веющей прохладой,
И вспоминать свой домик за оградой…
Польские эмигранты были размещены французским правительством преимущественно в провинции, в округах, названных ДЕПО. Им оставили ту организацию, которая привела их на чужбину, — военную организацию. Довольно значительное число беженцев нашло приют в Париже. Уже 6 ноября 1831 года решено было создать «Временный Национальный Польский комитет»[143], который возглавил последний председатель национального правительства Бонавентура Немоевский[144]. Этот комитет просуществовал недолго. Немоевский, опасаясь вмешательства французского правительства, отклонил предложение генерала Лафайета отметить празднование годовщины восстания совместно с французскими радикалами и сочувствующими Польше.
Отказ Немоевского возмутил эмигрантов. Еще болели их свежие раны, еще дух вольности не оставил их, они еще верили, что всесветная революция не за горами.
Основанная 8 декабря новая организация — под названием «Национальный польский комитет» — избрала своим председателем Иоахима Лелевеля.
Лелевель принадлежал к тем республиканцам, которые нераздельно связывали польское дело с делом грядущей народной Европы. Видел он не только разделяющую эмигрантский лагерь, но и проходящую через всю Европу демаркационную линию. Деспотизму правительств противопоставлял идею свободы, Европе феодальных привилегий — Европу народов. Его упрекали, что польскую независимость он утопил в крови в ночь на 15 августа. Лелевель защищался, но защищался как-то вяло.
Он говорил: «Кассандра предсказала гибель Трои, но ей не поверили, а Троя все же погибла. Таким было и мое ясновидение. Это моя вина. Я понимал, что не должно быть партий, а все же мы тайно по углам интриговали. Но я всегда думал, что мы должны подать друг другу руки и устремиться к общей цели…»
Варшава-Троя пала. Не нужно было быть Кассандрой, чтобы предвидеть дальнейшие судьбы нации. Нет, нужно было быть решительным. Решимости, воли, несгибаемости — вот чего недоставало Лелевелю. Князь Чарторыйский противопоставлял ему большее постоянство и стократ большую хитрость и изворотливость в принципах и намерениях.
Князь внешне не сопротивлялся освободительному движению, которое ширилось в Европе. Однако он восставал против всякой мысли о революционном действии. Он верил или делал вид, что верит, в демократическую эволюцию, перед которой якобы вынуждены будут отступить правительства европейских держав. Дело свободы народов и независимости Польши он ставил в зависимость от доброй воли деспотических правительств. «Не следует, — уверял он, — свергать их, ибо они сами станут более благосклонно относиться к делу народов после смены министров». Восхвалял ли он Венский конгресс?[145] Нет, слишком непопулярен был в эмигрантских кругах этот конгресс властителей Европы; однако, вступая на стезю дипломатических действий, князь вынужден был ссылаться на решения Венского конгресса, гарантами которого были Франция и Англия.
Чарторыйский был куда последовательней Лелевеля, который, признавая республиканские принципы, на практике поддавался влиянию «солидаристических» устремлений. Он «распространитель и покровитель революционных убеждений», говоря словами Мохнацкого. Но и Мохнацкий, казалось бы краснейший и радикальнейший среди эмигрантов, этот ритор, казалось бы всегда держащий пылающий факел революция, когда речь заходила о будущей польской конституции, когда взвешивались судьбы шляхты, даже сам Мохнацкий останавливался на полпути. Подобно тому как Чарторыйский верил в то, что европейские правительства будут постепенно становиться все нравственней, так и этот «проныра», этот пламенный «якобинец» доверял дело освобождения крестьян доброй и, как он считал, настоятельной и действенной воле шляхетской нации. Как же могло быть иначе, если Мохнацкий называл шляхетскую стихию «свежим воздухом нашего края»?
Эта метафора о свежем воздухе Польши не была брошена на ветер. В годы после поражения восстания эмиграция жила надеждой на близкий переворот и, соединяя с революцией свои грезы о свободном польском государстве, не могла в дебатах и пререканиях обойти проблемы грядущей конституции. Евангельские взгляды Мицкевича, изложенные им в его «Книгах народа польского и польского пилигримства»: «Истинно скажу вам, не доискивайтесь о том, какое будет правление в Польше, довольно вам будет знать, что оно будет лучше всех вам известных», — не могли быть, однако, приняты всерьез в политической практике, которая требует четкости определений и конкретного деяния.
В эпоху, о которой идет речь, Франция входила в новый период стабилизации буржуазных правительств; июльская революция обманула ожидания французского народа; оппозиционное движение вынуждено было уйти в подполье. Союзы карбонариев, преследуемые явной и тайной полицией, в «вентах» ковали оружие, копили порох. Буржуазия, пришедшая к власти по трупам парижских рабочих, не чувствовала себя в безопасности в своих дворцах и конторах. Союзы карбонариев имели также и среди польских эмигрантов, в частности среди студентов, университета, довольно многочисленных приверженцев. Французская полиция, бдительно следившая за карбонариями, распространила свой надзор также и на польских беженцев, которые по тем или иным причинам могли возбуждать подозрение в том, что они контактируют с этими преследуемыми союзами или даже участвуют в них. На Рю Таранн, где в одном из не слишком роскошных домов собирались сварливые и громогласные эмигрантские фракции, можно было заметить в желтом свете газовых фонарей филеров с поднятыми воротниками пальто, торчащих у ворот или прохаживающихся поодиночке.
143
Национальный Польский Комитет — организация демократического направления, выступавшая за союз с левыми течениями во Франции и европейским революционным движением; просуществовал до декабря 1832 года, когда был распущен французскими властями.
144
Бонавентура Немоевский (1787–1835) был в сейме Королевства Польского одним из лидеров легальной шляхетской оппозиции, в 1831 году — министром, а с сентября — председателем Национального правительства.
145
Решения Венского конгресса 1815 года, произведшего новый передел польских земель, предусматривали образование конституционного Королевства Польского с русским императором на престоле.