Выбрать главу

Мицкевич, вырвавшись, наконец, из-под мрачной опеки отцов доминиканцев, теперь вольно и радостно вдыхал тот самый воздух, тот самый ветер, который столь восхвалял великий знаток сочинительского искусства маэстро Станислав Трембецкий, рекомендуя писания этого дерзкого француза, узника Бастилии и остроумного пророка революции.

Вольтер, вынужденный бежать из пределов своего отечества, большую часть жизни провел в местечке Ферней, в Швейцарии. Итак, маститый Трембецкий поучал юношей в искусных стихах:

Предрассудки утратит и станет умнее Тот, кто вволю надышится ветром Фернея.

И не он один превозносил великого француза. Конец XVIII столетия ознаменовался появлением многочисленных польских переводов из Вольтера. Просвещенные монахи-пиаристы перелагали и даже ставили его трагедии; охотно подражал ему Томаш Каэтан Венгерский[33]. Вольтер был тем тараном, которым польские писатели наносили удары по стенам твердыни глупости и обскурантизма.

Виленская молодежь великолепно ощущала, до чего оздоровляюще действует этот задиристый и озорной «фернейский ветер». Ян Чечот писал Мицкевичу два года спустя после переписки о прискорбном происшествии с Анелей: «О, до чего трудно приходится нынче молодежи, или, вернее сказать, сколь скверно воспитывают учеников своих отцы доминиканцы, если из тех, что нынче окончили школу, куда меньше толковых, чем среди тех, кто окончил ее в прежние годы! И впрямь, никакой пользы не почерпнули они из стольких лет, проведенных в ученье! Счастье еще, что мы вырвались на свет из этого сумрачного хаоса!»

Над этими юношами вскоре должно было взойти солнце «Оды к молодости», в лучах которого

Ломают льды весенние воды, С ночною свет сражается тьмою…

Юный вольтерьянец прохаживается в примечаниях к «Мешко, князю Новогрудка» и по адресу «Новых Афин»[34] ксендза Хмелевского, а в финале поэмы недвусмысленно намекает на ксендзов: «они сосут кровь твоего народа, расшатывают устои твоей страны». В «Орлеанской девственнице» юный поэт-переводчик с особым удовольствием резвится, излагая, как святому Доминику приснилось пекло, чтобы в позднейшей оригинальной поэме «Картофель»[35] снова призвать небесного покровителя своих новогрудских опекунов, благочестивых отцов доминиканцев:

…Кто славит Смерть, Войну и Пытки, ведь живьем Он альбигойцев жег, от ярости ощерясь, Чтоб не весьма свою распространяли ересь. Гремит он, как гроза, всем по грехам воздав, И следует за ним угрюмый волкодав; Святой к архангельской, видать, стремится власти, И факел тлеющий смердит в собачьей пасти…

Долгим столетиям темноты, долгим векам увенчивания предрассудков и коронования предубеждений поэт противопоставляет новую эпоху человечества, начатую американской и французской революциями:

Но над руинами встает звезда свободы, Свет правды и наук увидят в ней народы, Тиранов рухнет власть, любовь растопит лед, И Капитолий ввысь свой купол вознесет. И смертный перед ним застынет изумленный, Когда король-народ, всей властью облеченный, Всех деспотов своих на гибель обречет И новой вольности в Европе свет зажжет!

Годами трудился юный Мицкевич над трагедией в вольтерьянском духе и в конце концов бросил своего «Демосфена», чувствуя, что не в силах сравниться с недосягаемым образцом. И в самом деле, он в ту пору шел как верный ученик по стопам великого мастера, шел вслед за тем отважным философом, голову которого во фригийском колпаке увидел как-то на гравюре, привезенной из далекого Парижа в город Вильно.

Он всей грудью вдыхал вольный фернейский ветер, чтобы, очистив младую кровь от монашеской доминиканской отравы, выйти навстречу избавительным и всеисцеляющим бурям беспокойного столетия, которое сумело совместить в своем роге изобилия дары разума и чувства, весть о могуществе человека и о слабости человеческой. Точь-в-точь как он, студент Виленского университета, соединил в сердце своем пылкое восхищение Декларацией Прав Человека и Гражданина с первой чувственной страстью, пламенную любовь к человечеству, вызволяющемуся из феодальных пут, с простодушной любовью к цветам и деревьям отеческого края, ибо для всеобъемлющего духа нет вещей настолько малых, чтобы он не смог прочесть в них иероглифов и символов великого дела человечества на земле.

«ФИЛАРЕТОВ СКАЗ»

Богиня Разума, возведенная XVIII веком на престол, восседала на нем не слишком уверенно. После наполеоновских войн правительства победоносной реакции тщатся воскресить предреволюционные общественные взаимоотношения. Священный союз жаждал, чего бы это ни стоило, повернуть историю вспять, на пути, уже пройденные ею. Но маховик истории остановить невозможно, можно разве что замедлить первые его обороты. На обломках алтаря Разума пытались вновь утвердить алтарь религиозной догмы — и вот был воскрешен орден иезуитов.

Польша не возвела ни единого Храма Разума, стало быть, и сносить было нечего. Отсталая в развитии общественных форм, она пыталась смягчить резкость новизны. Польские либералы первых двух десятилетий XIX века пытаются примирить воду и пламень.

«Либеральный дух, — писал «Паментник Варшавски»[36] в 1816 году, — не упрекает ни приверженцев свободы за то, что они поддерживают ужасы анархии, ни приверженцев религии за то, что им случалось восхвалять Варфоломеевскую ночь».

Против этого кроткого, всепримиряющего духа и поднялась иезуитская реакция, поддержанная родимой шляхетской темнотой, ханжеством и суевериями.

Смелым пером ответил иезуитам Ян Снядецкий; он измывался над богословами, пытающимися своими сутанами затмить и погасить «Светоч Разума». Он выступал против доморощенных обскурантов, которые провозглашали, трубили в самые уши народу, породившему Коперника, унизительный принцип: «Тот, кто родится на сей земле, годится разве для того лишь, чтоб трудиться из-под палки». Иезуитские принципы прочно засели в шляхетских мозгах. Обскуранты могли быть спокойны за будущность нации на задворках Речи Посполитой, несмотря на то, что царские власти в 1820 году прикрыли Полоцкую академию и изгнали иезуитов.

Когда император Александр стал царем польским, на Литве, обескураженной недавним поражением Наполеона, преследованиями и трауром по множеству утраченных иллюзий, как это ни странно, начала господствовать большая свобода. Ощутили ее прежде всего учебные заведения и печать. Тогда-то и было основано «Общество бездельников», поддержанное такими личностями, как Енджей Снядецкий, Шимкевич, Шимон Жуковский[37].

В эту эпоху Европа Священного союза буквально кишела бесчисленными тайными обществами. Набирались силы организации масонов и карбонариев, множились клубы записных мятежников против обветшалого общественного строя, против тирании правительств.

Александр Первый мечтал о том, чтобы направить движение вольных каменщиков в тихое русло; в этих целях он и сам вступил в масонскую ложу. Литовским масонам в то время не приходилось конспирировать. Из недр масонства вышли смелые реформаторы нравственной жизни. «Шубравцы» (бездельники), иронически назвавшие себя этим именем, спустя некоторое время отошли от масонских лож, ибо масонство отталкивало их своим чрезмерно пышным церемониалом, граничащим порою со средневековой мистикой.

С масонами не порвала, однако, новая организация Виленской молодежи, принявшая имя филоматов[38]. Организация эта явно переходила от целей общеэтических и самоусовершенствовательных к реформаторским и патриотическим. «Общество филоматов» в первом параграфе своего устава, казалось бы, отмежевалось от какой бы то ни было политической деятельности; общество должно было преследовать прежде всего и исключительно просветительные, научные, нравственные цели. Председателем общества был Ежовский, секретарем — Петрашкевич. Число участников было поначалу ничтожно малым, новых принимали с оглядкой. Юзеф Ежовский, председатель общества, был студентом весьма начитанным в классической словесности, философом вообще и даже — чем черт не шутит! — кантианцем, хотя и не по летам уравновешенным и даже несколько заскорузлым и, может быть, не вполне справедливым в своем морализаторском педантизме. Большей разносторонностью в увлечениях и страстях отличался Томаш Зан. Все отзывы о его характере, дошедшие до нас, совпадают в одном: все дивятся его нравственной чистоте. Но в противоположность Ежовскому Зан терпимо относился к слабостям человеческим, и, хотя нас и может удивлять у такого желторотого юнца чрезмерно наставнический тон,

вернуться

33

Томаш Каэтан Венгерский (1757–1787) — видный поэт эпохи Просвещения, смелый обличитель, сатирик и памфлетист.

вернуться

34

«Новые Афины» — изданное в 1745–1746 и 1753–1756 годах «энциклопедическое» сочинение киевского каноника Бенедикта Хмелевского, обскуранта и графомана, стало популярным чтивом среди невежественной провинциальной шляхты и свидетельством состояния образования во времена упадка польской культуры при королях «саксонской династии».

вернуться

35

Поэма «Картофель» при жизни Мицкевича издана не была и дошла до нас только в отрывках.

вернуться

36

«Паментник Варшавски» («Варшавский дневник») выходил с 1821 по 1823 год, был научно-литературным журналом умеренно-либерального направления.

вернуться

37

Шимон Жуковский (1782–1834) — адъюнкт, затем профессор греческого и древнееврейского языков в Виленском университете.

вернуться

38

Имя филоматов — то есть «любящих науку».