— А ну, все отсюда!
Быстро подошла к Шергову, порывисто охватила его за плечи, прижала к себе, и он сразу же затих под ее рукой; те, кто сидели за столом, торопливо пошли к выходу, а начальник цеха все стоял, удрученный и растерянный. Надя коротко взглянула на него, прикрикнула:
— И ты отсюда! Быстро!
Он тяжело выдохнул и пошел, переваливаясь, к дверям, а Надя, прижимая Шергова к себе, повела в угол, где был умывальник, приговаривая по пути:
— Затихни, затихни… Все хорошо. Ну, вот так… Давай-ка я тебя умою. Ишь весь какой мокрый. Ну, вот так, сейчас помоемся и рубаху сменим. Тут у тебя в шкафчике есть, я сама клала. Слава богу, мне Анна Марковна позвонила, а то бы ты тут… Потом с недельку бы и провалялся, промаялся… Эх ты, горе мое… Да нет же, ты не дергайся, я сама…
Она омыла ему лицо и руки, обтерла, достала из аптечки, висевшей тут же в углу, зеленку и пластырь, прижгла ссадину, заклеила, потом достала из шкафчика белую накрахмаленную рубаху, обрядила его; все это она делала уверенно и ловко, и было нечто материнское во всех ее движениях. Шергов покорно подчинялся ей, и, когда она застегнула на резиночке галстук под воротником его рубахи, он склонился к ней, чтобы благодарно поцеловать, но Надя опередила его, охватила за шею и поцеловала жарко, прижавшись всем телом.
Николай Васильевич наблюдал за ними, и в нем закипало раздражение: истерика Шергова, эта странная домашность, которую внесла с собой Надя в директорский кабинет, были уж слишком сентиментальны и чужеродны привычному для него деловому ходу событий, он не принимал этих отклонений душой, его возмущало и другое: как и в третьем цехе, так и здесь, в кабинете, Шергов делал вид, будто вовсе не видит Николая Васильевича, а сейчас в эту игру включилась еще и Надя.
«Хватит быть наблюдателем, — строго подумал он. — Пора все брать в свои руки…» И в самом-то деле — пришла пора командовать, иначе дело, по которому он приехал, затянется, а ему твердо был определен срок до пуска — три дня.
Он подождал, пока Надя и Шергов оторвались друг от друга, и тогда уж властно и спокойно сказал:
— Ну, вот что, сегодня в семнадцать совещание всего инженерского состава. Пуск цеха — на завтра, к вечеру. Командую я. Объяви всем начальникам участков — совещание в цехе.
Шергов слушал внимательно, теперь он был спокоен, собран, более того, от него исходило некое благодушие, будто и не было ничего такого, одни радости.
— Хорошо, — спокойно ответил он и стал что-то помечать на настольном календаре.
И тут вмешалась Надя:
— А что же это вы, Николай Васильевич, нами брезгуете? Вчера я вас к обеду ждала, — не явились. И сегодня не собираетесь? Вы ведь к Антону небось не только как к директору приехали. Он мне много про дружбу вашу рассказывал… Видать, жизнь у вас тогда непресная была, — я слушала, завидовала… А что я вам скажу: был года три такой случай, из области на Антона крепко сели, еще чуть-чуть, считай, и сняли бы. Так я говорила: поезжай вон к Николаю Васильевичу, если вы такие друзья были, — поможет. Так он на меня ногами стучал, никогда не стучал — а тут… Очень он вашу старую дружбу бережет и корысти от нее не хочет. Это я вам прямо говорю, чтобы вы худого не подумали. Потому — милости прошу к нам на рыбные пироги. Между прочим, они в печи уже дозревают, — и она улыбнулась; он впервые увидел, как она улыбнулась — ярко, сочно, обнажив крепкие, ровные зубы.
9
Жил Шергов в деревянном, бревенчатом доме, на котором выделялись белые кружевные наличники; и улица тоже была вся деревянная, дома на ней стояли впритык, соприкасаясь покатыми, длинными крышами крытых дворов, — ни деревенская улица, ни городская, поселковая. Срубили шерговский дом, наверное, давно, понял это Николай Васильевич в горнице, где бревна были обнажены, крепкие, без трещин, цвета воскового, — их, видно, не так давно циклевали, — и еще по печам, круглым голландкам, обшитым железом и покрытым черным лаком; печи эти были не нужны — под окнами выделялись батареи парового отопления, но голландки не разоряли, отдавая дань прошлому.
Все в этом доме перемешалось: и старина, и новь, у длинной стены горницы стоял массивный, резной работы буфет с ангелочками и амурчиками, и тут же финские низкие кресла, мягкие стулья и стеклянный газетный столик, и повсюду — на буфете, на телевизоре, на полочках — расставлены были статуэтки чугунного темного литья: кони, скачущие во весь опор, кузнец, взметнувший молот над наковальней, баба с лукошком, а на полу — толстый нейлоновый ковер болотного цвета. Над диваном на стене развешано было много семейных фотографий: те, что постарше, — в деревянных рамках, современные в — металлической окантовке. Николай Васильевич окинул их взглядом, перед ним мелькнул кто-то очень знакомый, он сначала и не понял, кто же это такой, и стал искать, теперь уж всматриваясь в каждую фотографию, и вдруг увидел — Маша, она снята была в полный рост, идущей по улице, и в походке ее, и в том, как были повернуты плечи, ощущалась настороженность, будто Маша подозревала, что за ней следят. Этому снимку было не более пяти лет. Николай Васильевич угадал по легкому, весеннему пальто и туфлям, которые тогда Маша носила; ему надо было тут же и спросить о фотографии у Шергова, но что-то его удержало, и он постарался сесть так, чтобы быть спиной к увешанной снимками стене.