Дневниковые записи того времени создают хотя и не вполне ясную в деталях, но выразительную картину истерической, в постоянном нервном напряжении жизни, которую вел Князев в компании Паллады, и соответственного настроения Кузмина, страстно влюбившегося в молодого человека. В продолжении цитированной записи от 30 мая Кузмин рассказывает: «Уговорили ехать в гостиницу. Какой-то бордельный притон. В соседней комнате прямо занимались делом, причем дама икала, как лаяла. Паллада приставала, Всеволод нервничал, Валечка хихикал, я драматизировал. Наконец Нувель удалился, я с Колей <Н. Позняковым> пошли в один номер, Позн<яков> не хотел спать, а гулять, Паллада так расстоналась, что я впал в обморок. Тормошил меня Коля, потом Паллада прибежала в одеяле, потом Всев<олод> ложился на меня, целовал, тряс и отходил со словами: „Я больше никак не умею“. Наконец я встал и разделся лечь, стучится Палл<ада>, я оделся. Потом история в другом номере, Всеволод одет, в перчатках, кричит, что он Палладу разлюбил, что это — публичный дом (а то что же иначе, милый мальчик, разве Паллада твоя не последняя мерзавка и блядь?). Остался поговорить два слова и совсем помирился. Я снова лег, и Коля отправился».
И далее, на всем протяжении этого довольно долгого романа, тянувшегося с мая 1910-го до сентября 1912 года, Кузмин постоянно фиксирует резкие смены своих настроений, бурные ссоры и страстные примирения с Князевым, причинявшие одновременно и боль, и целительное спокойствие.
Чрезвычайно характерно в этом отношении стихотворение, которое близко к тому времени уже знавший Кузмина Г. Иванов расценивал как вполне случайную безделушку:
Однако появление этого стихотворения явно связано с событиями, описанными в дневнике Кузмина 4 апреля 1911 года: «Князев пришел и вдруг стал разводить разные теории о девстве, плутовстве и т. д. Его и пленяла возможность в мужской любви, т<ак> сказать, сыграть на шармака. Дешево же стоит тогда его переделка. Вышла сцена; не знаю, понял ли он, но все слухи о нем ожили в моем воспоминаньи. Кое-как примирились. Поехали сниматься. Снимались уже весело». Психологическая подоплека стихотворения становится тем самым гораздо яснее, но сам текст оказывается гораздо более одноплановым, чем реальные жизненные переживания: жестокие размышления и сомнения заменены «капризами милыми весны», беспокойная и терзающая любовь представлена безоблачной и безмятежной.
В стихотворениях, обращенных к Князеву, поэзия и реальность решительно расходятся, Кузмин хочет видеть в своем молодом спутнике идеального возлюбленного, каким тот на самом деле ни в коей мере не являлся.
Совершенство, которого Кузмин искал в любви, выражено в его стихах с окончательностью и «реальностью», которых он искал и не мог найти в жизни. Г. Шмаков справедливо говорит о том, что в своих лучших любовных стихах Кузмин создает духовный и физический идеал возлюбленного, так что объект любви полностью исчезает под идеализированной и тем самым деперсонализированной маской [414] . Не случайно тема «Вожатого» и «Светлого воина» переходит в стихи, посвященные Князеву, из цикла «Вожатый» в «Сетях»:
Стоит обратить внимание, что как раз в это время Кузмин готовит труд «Книга о святых воинах», никаких следов которого мы не смогли обнаружить, но сама заинтересованность в теме и уверенность, что книга будет написана [415] , весьма знаменательны. Снова, как и в мистических циклах «Сетей», реальный человек превращался в божественного вестника и вожатого, освещающего путь поэта к совершенству.
Впрочем, идеальный аспект поэзии не препятствовал и самому Кузмину, не только Князеву, увлекаться другими людьми, о чем говорят посвящения целых больших циклов в книге «Осенние озера»: «Зимнее солнце» (датировано февралем — маем 1911 года) обращено к уже упоминавшемуся актеру «Дома интермедий» Н. Д. Кузнецову, «Оттепель» (октябрь — ноябрь 1911 года) — к воспитаннику Училища правоведения Сергею Львовичу Ионину, брату известного актера и режиссера Ю. Л. Ракитина, «Маяк любви» (декабрь 1911-го — январь 1912 года) — к офицеру С. В. Миллеру, причем двое последних были весьма обеспокоены тем, чтобы их имена не появлялись в печати: в посвящении Ионину оставлены только инициалы, а посвящение Миллеру в части тиража снято вовсе, как и завершающее стихотворение, где прямо упоминается его имя.
Два последних цикла завершили формирование второй книги стихов Кузмина «Осенние озера», изданной тем же «Скорпионом» в августе 1912 года. В статье для энциклопедического словаря поэт и литературовед М. О. Лопатто, довольно близко знакомый с Кузминым [416] , попытался определить двойственность сборника так: «В его „Осенних озерах“ чувствуется некоторая неуверенность в себе и поиски чего-то живого, волнующего душу. Эта книга может считаться переходною. <…> это живое К<узмин> пытается найти в любви, довольно низменной и эгоистичной» [417] . Возможно, что современная критика, довольно сочувственно встретившая этот сборник, лучше бы ощутила эту двойственность, если бы заметила явно провокационную выходку поэта: сборник, завершающийся циклом «Праздники Пресвятой Богородицы», открывается (если не считать посвящения, также не очень сообразующегося с таким завершением) строками, составляющими непристойный акростих [418] . Кузмин начинает балансировать на грани довольно мрачного кощунства, свидетельствующего о наступающем кризисе творчества.
Глава четвертая
1912 год был в жизни Кузмина критическим. Если когда-нибудь в его жизни было время, о котором он мог сказать блоковскими словами: «И я провел безумный год», — то скорее всего это был именно 1912-й.
416
См. о нем большую публикацию:
417
Новый энциклопедический словарь. Пг., б. г. Т. 23. Стлб. 587. Цит. по:
418
Впервые отмечено: