Выбрать главу

Щепкин торжествовал, а беседа о комедии и театре продолжалась и оживила ученье.

«В первый раз, – вспоминает Щепкин, – у учителя в классе не было скучно; не знаю, отчего: от того ли, что в его преподавание ворвалась совершенно новая мысль и новостью своею сделалась интересна, или он сам впервые нарушил обыкновенный образ своего чтения и вместо мертвых слов познакомил нас с мыслью. Одним словом, мы не скучали в классе, нам было весело, мы как будто вдруг поумнели и даже нам сделалось скучно, когда звонок пробил об окончании класса; по крайней мере, так было со мною».

Но какова же была радость Щепкина, когда учитель, уходя из класса, сказал ученикам:

– Вот дураки! Вместо того, чтобы бегать по улицам да биться на кулачки или другими подобными занятиями убивать время, не лучше ли было бы, если бы вы разучили эту комедию да перед роспуском на масленице сыграли бы ее у меня.

Восторг детей был общий; куда девались обычные шалости; все думали лишь о комедии и больше всех, разумеется, Щепкин. Дети как будто переродились. «Вздорщина» наделала чудес. Радостное настроение Щепкина, впрочем, сейчас же и изменилось; в его детскую душу заползал уже червячок сомнения: «А вдруг мне не дадут играть, – размышлял он. – Много есть детей дворян, чиновников, купцов, мещан, которые все далеко выше моего звания, и эти дети, вероятно, будут предпочтены. Вместо радости тоска и чувство унижения чрезвычайно тяготили меня, хотя какой-то луч тайной надежды мелькал в голове моей, что, может быть, я и буду играть». А главное, утешало его то, что он был одним из лучших учеников, которого не должен был бы обойти учитель при раздаче ролей. Воображая себя уже играющим, Щепкин живо вспоминал виденную им когда-то оперу и испытывал необъяснимое удовольствие. Что это было за удовольствие – он и сам не знал, но ему было так хорошо, хотя изредка сердце его щемила та же невеселая мысль: «А ну, как я не буду играть в комедии?»

На следующее утро учитель распределил ученикам роли, и Щепкину назначил играть слугу Розмарина. Мальчик до слез обрадовался своей счастливой доле. Расписали и выучили роли, начали репетиции. Все шло удачно, а Щепкин читал свою роль с такой быстротой, что все приходили в удивление, а учитель приговаривал, улыбаясь: «Ты, Щепкин, уж слишком шибко говоришь, а впрочем, хорошо, хорошо».

Наконец настал давно желанный день спектакля. Классную комнату превратили в зрительный зал и сцену, сзади сцены повесили полог с кровати, и из-за него выходить должны были юные актеры. Учитель пригласил на спектакль всю городскую знать и семейства участвовавших в комедии. Для всех зрителей спектакль был неожиданностью, а городничий даже спросил: «Не будет ли в этом представлении чего-нибудь неприличного?» Но учитель уверил, что за исключением барыни, которая бьет свою девку башмаком, нет ничего такого. «Ну, в этом нет еще ничего предосудительного», – сказал городничий.

В пять часов вечера собрались зрители и расселись по местам. Актеры умылись, причесались, оделись кто как мог поопрятнее. На слуге Розмарине-Щепкине был длинный сюртук и розовый платок на шее. Представление началось.

Этот спектакль и все связанное с ним навсегда сохранилось в памяти Щепкина со многими подробностями. Он описал впоследствии не только различные эпизоды этого вечера, но и свои ощущения и чувства, волновавшие его при этом первом дебюте. Сначала он как будто струсил, но потом был в таком жару, что себя не помнил и чувствовал какое-то самодовольство, видя, что быстрее его никто не говорит. Посетители были очень довольны, хлопали напропалую, а городничий изредка одобрял словесно: «Хорошо, лихо» – и тому подобными восклицаниями. По окончании пьесы всех актеров подозвали к себе зрители и начали расхваливать.

Вечер кончился, но встревоженное воображение Щепкина продолжало свою работу и ночью: спал он беспокойно, ему грезился спектакль, снилось, что он играет и не знает роли, одет неприлично и тому подобное. И сон оказался в руку. Наутро Щепкин пошел к учителю просить отпуск домой на масленицу, но получил вместо того приказание остаться на несколько дней и играть ту же комедию в доме городничего. Щепкин был вне себя от радости, а особенно когда учитель велел ему отпустить к отцу приехавших за ним лошадей и обещал выхлопотать у исправника предписание, чтобы достать обывательскую подводу. Тут Щепкин увидел, что он необходим, что без него не пойдет спектакль, и городничий, и город будут лишены удовольствия. А у городничего, отдававшего дочь за откупщика, было назначено великое торжество, волновавшее заранее весь город. Много толков было и о предстоявшем спектакле, хотя никто точно не мог определить, что это за штука такая – «комедия», которую собираются разыграть. С полудня толпы народа обступили дом городничего, и маленькие актеры принуждены были пробираться туда под охраною двух будочников. Гостей у городничего была масса, и играть перед таким многолюдным собранием было уже не то, что в училище.

Но и на этот раз юные лицедеи не посрамились. По окончании пьесы все гости наперерыв осыпали их похвалами, дамы всех целовали, а городничий, притопывая ногой, кричал: «Славно, дети, славно!» – и подарил им рубль медных денег и огромной величины пряник, который собственноручно разделил между детьми. Отдавая каждому его часть пряника, целовал детей и приговаривал: «Хорошо, плутишка!» «Меня же, – рассказывает Щепкин, – для отличия от прочих, согласно моему званию, погладил по голове, потрепал по щеке и позволил поцеловать свою ручку, что было знаком величайшей милости, да прибавил еще: „Ай да Щепкин! Молодец! Бойчее всех говорил; хорошо, братец, очень хорошо! Добрый слуга будешь барину!“»

Невыразимое волнение – признак глубоко впечатлительной артистической натуры – овладело Щепкиным после этого спектакля.

«Я был, – говорит он, – в таком чаду, что мне все казалось сном, и если бы не огромный кусок пряника и не двадцать пять копеек, доставшихся мне с сестрою (которая тоже училась в Судже и играла в комедии), если бы не эта сумма, слишком громко звеневшая в заднем кармане сюртука моего при каждом моем движении, то я точно бы усомнился в действительности. Что тогда у меня было на мысли, что меня волновало, я не могу выразить, только мне было так хорошо, так весело, что и сказать нельзя».

Торжествующему Щепкину скоро, однако, пришлось выслушать очень суровую критику о своей игре. Захватив с собою пряники как трофеи успеха и двадцать пять копеек в знак бережливости, Щепкин с сестрою отправились на переменных лошадях, по предписанию городничего и исправника, домой. На пути, где им приходилось останавливаться, дети с гордостью повествовали о своих подвигах, а приехавши домой, не успели поздороваться с отцом, матерью и семейными, как уже пустились в рассказы о спектаклях. Отец недоверчиво улыбался и захотел послушать, как Миша играл свою роль.

Живя в Москве и в Петербурге, Семен Григорьевич не один раз бывал в театре, видал лучших артистов того времени и даже, по его словам, – спектакли в Эрмитаже. А Миша и не подозревал, какого строгого судью имеет он в лице отца. С ужасной быстротой начал он болтать свою роль. Отец расхохотался, а мать плакала от радости, видя в сыне такую бойкость. Мальчик думал, что и здесь он производит своим чтением то же действие, что и в городе, еще быстрее и громче стал «работать», с самодовольством подмигивая сестре. Но каково же было его удивление, когда между отцом и сыном последовал такой диалог: «Ну, ну, – сказал отец, – довольно; и вы все так играли?» «Все, – отвечал сын, – и я лучше всех!» – «И вас хвалили?» – «Хвалили». – «И учитель был доволен?» – «Очень доволен». Тут отец едко усмехнулся и промолвил: «Дураки вы, дураки! За такую игру и вас всех, и учителя выдрать бы розгами».

Щепкин был удивлен таким резким отзывом, но, конечно, не мог понять, в чем заключались недостатки его чтения, да и отец, вероятно, не мог хорошенько разъяснить этого. Но, может быть, с этого момента и навсегда зародилось в нем стремление подвергать свою игру собственному критическому анализу, прислушиваться к голосу знающих и развитых людей и без конца работать и постигать тайны искусства.