Так вот, поизучал меня какое-то время Горюнов, имя-отчество которого, к сожалению, не помню, и наотрез отказался: «Нет, я из вас Кирова делать не буду!» А я и в самом деле был «не кировский» — тощий в голодном студенчестве, шея мальчишеская, длинная, как у гуся… Но главное — лицо: лоб, скулы, подбородок никак не тянули на кировские. Горюнов посоветовал обратиться на телевидение. В день спектакля я приехал. Надел по команде телевизионных гримёров под гимнастёрку ватную куртку, под галифе — ватные штаны. Фигура получилась презабавная: надутый человек с тонкой шеей и лицом с кулачок. Начали меня стилизовать — из пропитанных специальным клеем слоёв ваты наращивать мне «мясо»: скулы, щёки, лоб. В конечном счёте я стал похож на бурундука из папье-маше: круглые щёчки, запрятанные в них глазки… И вот мой выход на сцену. Я появляюсь — жизнерадостный такой, смеющийся заразительным, как сказано было в ремарке, смехом Сергея Мироновича, озорным, от всей души!.. Выхожу я, хохоча, и вдруг все мои наклейки отлепляются от лица в разные стороны и встают в виде огромных ушей. Я не сразу понял, что произошло, увидел только выражение ужаса в глазах побелевшего Бондаренко. А в зале секретари обкома, горкома… Произнеся несколько реплик, уже чувствуя неладное — я не провалился на месте, полагаю, благодаря лишь сибирским нервам, — скрылся за кулисами. Директор бросился за мной и, интеллигентно выражаясь, сорвал с меня все эти бурундучины. Отчего и мой следующий выход произвёл эффект: вместо полнощёкого цветущего несгибаемого соратника Сталина, покинувшего сцену несколько минут назад, появился голодный, с измождённым лицом юнец… На другой день в ленинградской газете критик написал, что Михаилу Ульянову, по причине его молодости, ещё не всё удаётся в роли такого масштаба.
«…Хорошо помню, как мы с Мишей готовили роль Кирова», — рассказывал мне Юрий Васильевич Катин-Ярцев, однокашник и один из двух истинных, пожизненных друзей Ульянова. Я иногда завозил ему домой на улицу Герцена книги, приобретённые через закрытую, снабжавшую дефицитными изданиями членов ЦК и министров «Книжную экспедицию». Ульянов был в номенклатурном списке, чего всегда стеснялся, и в «закрытом распределителе» на улице Грановского, куда мы с Леной однажды с ним пошли и стали, как в бессмертном булгаковском «Мастере», восхищаться: «Какой хороший магазин!..» — не находил себе места. Катин-Ярцев был поистине «книжным червём», почти в буквальном смысле: кажется, мебели в его квартире вовсе не было, ей не хватало места, потому и читал, и писал, и репетировал, и обедал, и спал он на книгах, сложенных штабелями. «Что-то я Мише давал почитать о Кирове, но всё время свободное он проводил в библиотеке, — вспоминал Юрий Васильевич. — И спрашивал, спрашивал: как? где? что? когда? зачем? в каком смысле? что подразумевается? почему?.. Эдакий Почемучка. Самый пытливый парень был на курсе. До всего сам пытался докопаться. Даже надоедал…»
«Я тоже помню его роль Кирова, — рассказывал мне второй истинный, пожизненный друг Ульянова Сергей Сергеевич Евлахишвили, усекший фамилию до Евлахова. — Миша так готовился, так дико переживал, будто Гамлета предстояло сыграть. А Киров у него юморной получился. Настолько, что зал так и не понимал до конца спектакля, над чем же этот Киров хохочет с первого своего появления на сцене…»
Кроме этих двух мужчин, артиста и режиссёра, явно несопоставимых с его степенью известности, успеха и т. д., друзей у Ульянова не было. Да и у кого из знаменитых, великих друзья были? Десятки, если не сотни «друзей» нарисовались у Высоцкого после кончины. А при жизни тоже было от силы двое-трое истинных…
Сына Евлахова Ульянов «отмазал» от армии, сходив к военкому Москвы. Евлахов в ответ предложил мне написать сценарий на утверждённую в годовом плане Центрального телевидения тему о призыве в армию. Главным героем телефильма должен был стать сугубо положительный офицер военкомата. И я написал. Евлахов управился с этой плановой работой в кратчайшие сроки и приступил к съёмкам «Тевье-молочника» по роману Шолом-Алейхема с Ульяновым в главной роли. А фильм «Призываюсь весной» вышел, его показали по Первому каналу. Но лучше б не показывали.
И если уж продолжать тему моей несостоявшейся карьеры сценариста, то стоит вспомнить и другой фильм — «Чаша терпения». Я писал сценарий в расчёте на Ульянова. Он по моему замыслу должен был сыграть егеря, сражающегося в заповеднике с браконьерами. Человека чистого, чуть ли не святого. Я писал, имея в виду подтекст, «второе дно». Нечто вроде того, что делал на экране великий Жан Габен, с которым часто сравнивали Ульянова, да вдобавок ещё с евангелистскими мотивами. Но Михаил Александрович сниматься отказался, сославшись на то, что «неудобно, скажут, развёл Ульянов семейственность». Режиссёром и исполнителем главной роли стал народный артист СССР Евгений Семёнович Матвеев (справедливости ради отмечу, что он выбрал сценарий на «Мосфильме» из сотен других сам, без всякого блата). Возлюбленную героя сыграла прелестная Ольга Остроумова (их постельная сцена до сих пор коробит зрителя). Матвеев темпераментно исполнил роль. Добротно. Но — без «второго дна». Хотя зрители на показах плакали, сам был свидетелем, когда возил ленту по стране, зарабатывая на хлеб насущный. В том месте, где героиню Остроумовой подстреливают, как птицу влёт, а парализованный её сын встаёт и идёт, — в Чебоксарах, например, в зрительном зале рыдали. Ульянов своего мнения по поводу нашей с Матвеевым картины «Чаша терпения» не высказал.
— …Жукова настоящего ещё сыграют, — повторил я, сидя с Михаилом Александровичем в парной «Белоруссии». — И Наполеон, скажете, у вас не настоящий, медальный? Не соглашусь с этим.
— Наполеон мой не медальный… Ты спрашиваешь, кому идея поставить «Наполеона» пришла? Знаешь, есть в нашей профессии такой миг дрожи душевной. Похожей, возможно, на дрожь золотоискателя, нашедшего россыпь. Когда ты вдруг наталкиваешься на прекрасную по мысли и с точки зрения драматургии пьесу с героем, которого смог бы сыграть. И ты в нетерпении, внутренне уже сыграв всю роль, торопишься поделиться с другими счастьем находки. Ищешь товарищей, союзников, готовых с тобой сейчас же приступить к работе. И у тебя в голове уже готов монолог, пылкий, страстный, который, ты уверен, убедит любого. И ты мчишься в родной театр… Вот такое со мной произошло, когда в самом начале семидесятых я натолкнулся на пьесу «Наполеон Первый» драматурга Фердинанда Брукнера. Ведь нет, как ты понимаешь, более популярной исторической личности, чем Наполеон Бонапарт…
— Утверждение, Михаил Александрович, спорное. А однофамилец ваш? А несостоявшийся художник, нищенствовавший в Вене?
— В библиотеках громадные стеллажи заставлены книгами о Наполеоне. Но главное, может быть: ни одному историческому герою не давали столь противоположных, противоречивых, сталкивающихся оценок. Гениальный диктатор! Ты вспомни мечты князя Андрея Болконского из «Войны и мира», размышления Раскольникова: тварь я дрожащая или право имею переступить закон нравственный, Божеский… Почему же ему-то, Раскольникову, нельзя, если можно — и в миллионы раз больше! — Наполеону, тоже ведь человеку!.. Ты о Гитлере вспомнил. Это, конечно, другое. Хотя пьеса написана была в 1936 году в Америке, куда Брукнер эмигрировал из фашистской Германии. В деяниях Наполеона драматург находил ассоциации со своим временем. Может, в этом и есть некая суженность, тенденциозность…
— А вы разве не жалуете в искусстве, в драматургии ассоциации? А как же Театр на Таганке вашего бывшего однокашника-вахтанговца Юрия Петровича Любимова? Там всё на ассоциациях. Да везде, в любой пьесе, сценарии, книге… Недавно тут «Осень патриарха» Гарсиа Маркеса перечёл — мощнейшие ассоциации, притом не только с какими-то далёкими от нас латиноамериканскими диктаторами.
— Как же я могу не жаловать ассоциаций? Сам ими жив: Ричард Третий, Антоний… Но позиция актёра, я считаю, должна быть чёткой. Да сама наша профессия делает субъективным и наделяет чёткой позицией. Потому что актёрство просто мертво, коли не омыто животворной водой современности. Я сын сегодняшнего времени с его тревогами, вопросами, проблемами. Я полон ими. И могу на всё смотреть только через призму этих чувств и знаний.