Выбрать главу

Вдруг с реки отчетливо донеслось: «Миша-аа!» Не помня себя, я бросился в темноту через кусты к Оке. Маша стояла на берегу босиком, в беленькой ситцевой кофточке, с распущенными волосами. Оказывается, ее заперли в комнате истерзанную, избитую. Ночью она выставила раму, выпрыгнула в сад, побежала к Оке, вскочила в первый попавшийся челн и сама переплыла на этот берег. Она вся трепетала, обессиленная, измученная. Я поднял ее на руки и, как ребенка, понес через луг к лесу. Она доверчиво обняла меня за шею, приникнув, судорожно вздрагивала, а я… Я бережно держал ее и в первый раз по-настоящему был счастлив и готов всю ночь вот так баюкать ее, как малого ребенка, на своих руках.

Иван Петрович встал, потянулся высоким, сильным телом, посмотрел в черное небо.

— Скоро светать начнет. Пора в завеху. — Но опять опустился на ступеньку: он не мог не закончить рассказ. — В этой сторожке я и спасал их. Стариков обманули письмом. Съездил я в Рязань и там опустил письмо: дескать, прощайте, не ищите, не вернусь, уезжаю с Мишей. Уехали же они только осенью. А тут вскоре революция. Куржановы сгинули. В их доме теперь ясли. Кончив институт, я добился назначения лесничим в свои места.

Иван Петрович решительно поднялся:

— Пошли! — и, захватив прислоненное к крыльцу весло от челна, сразу скрылся в темноте.

Я едва поспевал за ним, ориентируясь по хлюпанью и чавканью сапог.

— С тех пор эта сторожка называется Михайловой, — пояснил он, подойдя к челну.

— А как же с самим Михаилом, с Машей — что с ними стало, где они? — спросил я.

Иван Петрович, не отвечая, оттолкнул челн, влез в него и, расставив ноги, сильно нажал веслом.

На востоке белесо засветлел горизонт, чернь неба вытесняла серая муть.

— Ах, надо бы уже в завехе сидеть, — с досадой произнес Иван Петрович и добавил: — Миша погиб в гражданскую войну, а Маша, Мария Васильевна, — поправился он, — жива-здорова…

Как уж, неслышно скользил легкий челн, от весла в воде на миг возникали неясные блики, шуршали, задевая за борт, ветки затопленных кустов — холодным туманом дышал разлив.

Осторожно раздвинув широкие лапы ельника, развернув челн кормой, мы въехали в завеху и, удобно устроившись, начали слушать.

Вокруг тишина. Кажется, с уходом ночи ушли звуки, и мир погрузился в молчание. Но вот сбоку всплеснула рыбешка, невдалеке что-то булькнуло, — возможно, уцелевшая за зиму шишка упала с залитой сосны, и снова отовсюду понеслись бесконечные разнообразные звуки.

Охотничья страсть да тоска по янтарным зорям, по голосам и лете дичи, по серебристому простору разлива, прозрачной голубизне неба — по всему, что приносит с собой весна, — властно потянули нас из города, из комнат в лес, на залитые луга, в завехи, на тока в шалаши.

Охота еще запрещена, и мы выехали до рассвета в приготовленную из душистых еловых ветвей удобную завеху без ружей, без патронташа, без рюкзака, без всей этой приятно отягощающей охотничьей «утвари».

Не пуганную выстрелами дичь словно покинула обычная осторожность. Утки подсаживались малыми и большими партиями, затевали шумную возню. Догоняя друг друга, окунались, хлопали крыльями, срывались, взмывали ввысь и снова падали на плес.

Чирки стремительно гонялись за самками, и те, спасаясь, с ходу бросались в воду, глубоко ныряли, затаивались. Чирок опускался на воду, изумленный внезапным исчезновением страстно желаемой подруги, озирался, вытягивал шею и умоляюще звал: «Клинн, клинн!»

Из-за горизонта выплыло солнце, окрасило палевым отсветом воду, и все запело, заликовало, заиграло многоголосым птичьим звоном.

Мы сидели, затаив дыхание, завороженные красотой весеннего утра. И не заметили, как прохлада зари сменилась теплом, а лет прекратился. Теперь только неугомонный бекас вился и падал, блея барашком над залитыми прибрежными кустами, да кричали атласнокрылые чайки.