Выбрать главу

Ножи и трубки, а заодно с ними и стулья отстукивали, как полагается, конец каждого куплета. На столе плясали кружки, а полупустые бутылки, весело покачиваясь, подталкивали друг друга.

— И эту песенку сочинили ваши подруги? — спросил Марсель. — Ну, без маляра не обошлось, слишком чисто наложена краска. Знаем мы эти хвалебные стишки!

И он громовым голосом затянул:

Пятнадцать лет исполнилось Нанет…

— Хватит, хватит, — взмолилась Мими, — лучше потанцуем, давайте вальс! Кто здесь умеет играть?

— У меня есть то, что требуется вам, то есть гитара, — ответил Марсель. — Но у нее, — продолжал он, снимая инструмент со стены, — нет того, что требуется ей: она облысела на три струны.

— Но ведь вот фортепиано! — заявила Зели́. — Марсель будет играть, а мы потанцуем.

Марсель бросил на свою возлюбленную столь яростный взгляд, словно она обвинила его в преступлении. Правда, его умения бренчать на фортепиано хватило бы для контрданса, но он, как и многие другие, считал такое занятие истинной пыткой, и подвергаться ей ему вовсе не хотелось. Предательство Зели́ было местью за выходку с пробкой.

— С ума вы сошли! — закричал он. — Вы отлично знаете, что фортепиано здесь только для украшения, и, бог свидетель, вы одна и бренчите на нем. Кто вам сказал, что я умею играть танцы? Я помню только Марсельезу, да и ту отстукиваю одним пальцем. Вот если бы вы обратились к Эжену, дело другое. Он на это мастер. Но я не желаю ему докучать, боже упаси! Только у вас хватает нескромности ни с того ни с сего приставать с такими просьбами.

Эжен покраснел в третий раз и тотчас исполнил то, о чем его так иносказательно и хитро просили. Он уселся за фортепиано, и кадриль началась.

Танцевали почти так же долго, как ужинали. Контрданс сменился вальсом, вальс — галопом, ибо в Латинском квартале до сих пор танцуют галоп. Особенно неутомимы были дамы, которые прыгали и хохотали так, что, наверно, перебудили всех соседей. Вскоре Эжен, вдвойне утомленный шумом и поздним бдением, машинально продолжая играть, впал в какую-то дремоту, словно те форейторы, которые засыпают верхом на лошади. Танцующие появлялись перед ним и вновь уплывали, как сонные видения. И так как более всего склонен к грусти человек, который смотрит, как веселятся другие, то печаль, постоянная спутница Эжена, не замедлила овладеть им. «Невеселая радость! — думал он. — Убогие развлечения! Попытки урвать у судьбы несколько мгновений. И прав Марсель: кто знает, уверены ли эти пятеро, так беззаботно прыгающие передо мной, что завтра у них будет чем пообедать?»

В ту минуту, когда он думал об этом, мимо него пронеслась мадмуазель Пенсон; ему почудилось, что, продолжая плясать, она украдкой схватила оставшийся на столе кусок пирога и незаметно сунула его в карман.

V

Уже начинало светать, когда все разошлись по домам. Эжен, прежде чем вернуться домой, решил пройтись и подышать свежим утренним воздухом. Все еще погруженный в грустное раздумье, он, незаметно для себя, напевал песенку гризетки:

Все тот же чепчик, то же платье На ней всегда!

«Мыслимо ли это? — думал он. — Может ли нищета дойти до такого предела и так откровенно, так насмешливо выставлять себя напоказ? Можно ли смеяться над тем, что не имеешь хлеба?»

Спрятанный кусок пирога сам за себя говорил. Вспомнив об этом, Эжен невольно улыбнулся, но тотчас же его кольнула жалость.

«Однако, — продолжал он размышлять, — она взяла не хлеб, а пирог. Быть может, она просто лакомка? А может быть, она хотела побаловать ребенка соседки или задобрить болтливую привратницу, Цербера, готового повсюду разнести, что жилица не ночевала дома».

Эжен шел наобум и случайно забрел в лабиринт уличек, начинающийся за перекрестком Бюси, где с трудом может проехать карета. Он уже собирался повернуть назад, когда из какого-то ветхого дома вышла бледная полуодетая женщина в рваном капоте, простоволосая и растрепанная. Она была так слаба, что с трудом двигалась. Колени у нее подгибались. Она держалась за стены и, судя по всему, хотела добраться до почтового ящика на соседней двери, чтобы бросить в него письмо, которое сжимала в руке. Испуганный и удивленный Эжен, подойдя к ней, спросил, куда она идет, чего ищет и не может ли он ей помочь. Тут же ему пришлось протянуть ей руку, чтобы поддержать ее, так как она чуть не упала на уличную тумбу. Но женщина, не ответив ни слова, испуганно и вместе с тем гордо отшатнулась. Положив письмо на тумбу, собрав все свои силы, она указала на ящик и произнесла одно только слово: «Туда», потом, продолжая держаться за стены, побрела к своему дому. Напрасно Эжен предлагал ей опереться на его руку, напрасно пытался ее расспрашивать. Она медленно исчезла в темных и узких сенях, из которых перед тем появилась.

Эжен поднял письмо. Сперва он шагнул было к почтовому ящику, но тотчас же остановился. Эта странная встреча так взволновала его, он был так потрясен ужасом, смешанным с пронзительной жалостью, что, не размышляя, почти непроизвольно сорвал с конверта печать. Ему показалось отвратительным, немыслимым пройти мимо этой тайны, не попытавшись любым путем проникнуть в нее. Женщина несомненно была на краю смерти. От голода или от болезни? Во всяком случае — от нищеты. Распечатав письмо, Эжен посмотрел на конверт; там стояло: «Господину барону***». Вот что было написано:

«Прочтите это письмо, сударь, и умоляю вас, не откажите мне. Лишь вы, вы один можете меня спасти. Отнеситесь с доверием к моим словам, спасите меня, и вам воздастся, это вам принесет счастье. Я была тяжело больна и лишилась остатка сил и мужества. В августе я снова начну работать в магазине. Мне пришлось оставить свои вещи в прежней комнате, а на этой неделе я, наверно, останусь совсем без крова. Я так боюсь умереть с голоду, что сегодня утром решила утопиться, — ведь я почти сутки ничего не ела. По, вспомнив о вас, я вновь начала надеяться. Не правда ли, я не ошиблась? Сударь, на коленях умоляю вас, как ни мала будет ваша помощь, она даст мне возможность просуществовать еще несколько дней. А я боюсь смерти, и мне всего двадцать три года. Если меня немного поддержат, я, быть может, смогу дотянуть до первого числа. Если бы я знала слова, которые вызовут в вас жалость, — я бы их сказала, но мне ничего не приходит на ум. Мне остается только плакать от сознания своего бессилия и от страха, что вы обойдетесь с письмом так, как обходятся с подобными письмами все, кто слишком часто их получает: вы разорвете его, не думая о бедной женщине, которая считает часы и минуты в надежде, что вам покажется непомерной жестокостью оставить ее в неведении. Я уверена, что боязнь расстаться с луидором, который так мало для вас значит, не может вас остановить; что стоит вам, право, завернуть вашу милостыню в бумагу и написать на конверте: «Мадмуазель Бертен, улица Эперон». Я переменила фамилию — фамилию, которую носила моя мать, — с тех пор как начала работать в магазине. Когда будете выходить из дому, отправьте письмо с рассыльным. Я подожду среды или четверга и буду горячо молиться, чтобы бог сделал вас милосердным.

Мне пришло в голову, что вы можете не поверить в такую нищету; но если бы вы меня увидели, то убедились бы.

Ружет».

Если Эжен был тронут началом письма, то можно представить себе его удивление, когда он увидел подпись. Значит, ту самую девушку, которая так безрассудно промотала свои деньги и придумала нелепый ужин, известный ему по рассказу мадмуазель Пенсон, несчастные обстоятельства довели теперь до подобных мучений, до подобных просьб! Такое неблагоразумие, такое сумасбродство представлялось Эжену каким-то невероятным сном. Но сомнений быть не могло, подпись говорила сама за себя. И мадмуазель Пенсон на вечеринке упоминала о том, что ее подруга Ружет приняла теперь псевдоним мадмуазель Бертен. Как могло случиться, что она оказалась вдруг покинутой, без помощи, без хлеба, почти без пристанища? Где были ее вчерашние подруги в те минуты, когда она, быть может, погибала на чердаке этого дома? И что это за дом, где можно так умереть?

Но на догадки не было времени; чтобы помочь, надо было прежде всего спасти ее от голода.