Выбрать главу

Мы встретились с Ф., как и условились, у входа. Мне было двадцать четыре года, Стена стояла уже более двадцати лет, столько же времени действовали связанные с ней правила перехода границы. И вот теперь я мог впервые пересечь границу, полностью сознавая предстоящее событие. По обычным меркам я был для этого довольно молод и прежде не сталкивался с властными структурами системы. В тот момент это представлялось и безумием, и чудом.

Мы спустились по широкой лестнице к контрольно-пропускным турникетам цвета картона, нехитрой кухонной мебели и автомобилей «трабант», стараясь держаться левой стороны — поближе к проходу с надписью «Дипломаты и командированные», где никакой очереди не наблюдалось. Да, согласно узаконенной номенклатуре, мы были командированными. И уже менее чем через полминуты находились за чертой проверки документов — в пространстве с разветвленной сетью туннелей, выходов и переходов. Царил легкий полумрак. Немощность света усиливало ощущение лабиринта. Пестро одетые люди спускались по лестницам, торопились подняться наверх, ждали. Офицер погранслужбы стоял у колонны в позе наблюдателя — вероятно, для того, чтобы чеканным выражением лица показать: пройдя контроль и очутившись здесь, внутри зала из стекла и стали, человек еще не покинул суверенную территорию ГДР.

Идя рядом с Ф., я одолевал лестницу за лестницей, пока мы не оказались на платформе надземки, где уже толпилось много народа. Ноги мои онемели. Уши ничего не слышали. Я стоял — но как бы не на своих ногах. Колени зависли где-то между мною и платформой. В грудной клетке ухал молот. Глаза колотило о стенки глазниц. Мне было жарко. Или то был озноб? Мне ничего не хотелось, меня просто не существовало. И все-таки я стоял там, а Ф. находился рядом со мной. Я не видел его, и мы не разговаривали — я только ощущал его присутствие. На кого еще я мог опереться? Люди на платформе, наверное, что-то говорили. Иностранцы — на своих языках. На киоске было написано «Интершоп», кто-то там, по всей видимости, что-то покупал. С рук свисали пластиковые пакеты; тогда я еще называл их пластмассовыми. В руках пенсионерок были сумки — их я и сегодня так называю. Пенсионерки стояли маленькими серыми группками и молчали. За моей спиной возвышалась стальная стена, отделяющая восточно-берлинскую платформу надземки. На этой платформе мне уже не раз доводилось стоять. Теперь же меня обволакивал шум Запада. Я спросил себя, почему раньше никогда не слышал этого шума, ожидая в тупике станции Фридрихштрассе на другой — восточной — стороне поезд восточной надземки, который отходил только в восточном направлении.

И вот я стоял в нескольких метрах от того места, на платформе западной надземки, и ждал поезда, который мог отправиться только в западном направлении. Напротив находился перрон, к которому прибывали поезда дальнего следования. По нему тянулась длинная белая полоса, назначение которой было мне известно по рассказам бывалых пассажиров. Пока пограничники с собаками досматривали и обнюхивали внутри и снаружи прибывшие с Востока и следовавшие в Западный Берлин (или далее) поезда, выясняя, не захотелось ли какому-нибудь восточному немцу попасть на Запад этим путем, все пассажиры должны были находиться на перроне по другую сторону белой линии. На галерее западного фронтона я увидел силуэт эсэсовца, принадлежащий гэдээровскому пограничнику. Его задача заключалась в том, чтобы окриком призвать к порядку любого пассажира, решившего шагнуть через белую линию раньше, чем на то будет дано разрешение. Большая кобура на ремне сбоку говорила о том, какие меры к нарушителям он мог применить сверх означенной.

Как я сумел увидеть и запомнить все это, мне, склонившемуся с ручкой над листом бумаги, до сих пор неясно. Может быть, на первый переход границы наложились воспоминания о десятках последующих переходов, все впечатления, все словесные образы, что возникали в сознании под натиском реальности? Но это не так. Я пишу и не могу не признать, что никогда в своей жизни не был более внимательным, чем в тот день, хотя в глазах у меня мелькали тени, непрестанно застилая зрение черной пеленой. И это при том, что осязание мое отключилось — импульсы внешнего мира блокировались какой-то ржавой, неподвижной преградой. Грудь моя содрогалась, сердце бешено колотилось, по лицу градом катился пот, от меня наверняка исходил нехороший запах — я словно находился в преисподней, которая была, похоже, только моей, незаметно окружала меня и низводила чуть ли не до бестелесности с той минуты, как мы ступили на, казалось бы, незыблемую твердь этого вокзала. Вот-вот, стучала в голове мысль, вот-вот они придут и заберут тебя. Вот-вот придут и заберут. Я видел, как они поднимались по лестнице — трое статных, плечистых парней в форме, видел, как сильные руки тянуться, чтобы схватить меня… Ничего не произошло.

Выше я употребил выражения «словесные образы» и «под натиском реальности». Но в тот момент все было совсем не так. Во мне звучали иные слова. Они вспыхнули с инфернальной силой и не желали гаснуть, они не были беззвучной мыслью — это был крик, раздавшийся у меня внутри: «Не может быть!» Имелось в виду не мое положение в тот момент, не мое бытие, передвинутое всего лишь на несколько метров за стальную стену — передвинутое паспортом, какого у обычного гражданина ГДР не было даже в чистом виде, а тем более с могущественным штемпелем на одной из первых страниц: «Действителен на территории всех государств и Западного Берлина» и с визой на выезд. Выделенное прописными буквами, это слово было решающим. Синяя книжица давала право на выезд — как разовый, так и многократный. О въезде, тем более повторном, не говорилось ничего. Сегодня я бы сказал: то было разрешение на выход из тюрьмы. Тогда я этого не знал, и не оценил бы это таким образом, и не сказал бы так. Тогда я еще не созрел для того, чтобы выразиться так, как я это сделал немного позже. В то время, передвинутый на десяток метров, я оказался вне реальности. Когда я теперь пишу это, одновременно перечитывая написанное, у меня уже зарождаются сомнения в правильности употребления слова «реальность». Монета достоинством в «действительность» тоже не входила в прорезь «однорукого бандита», который реагировал на правильное словоупотребление, с дребезгом отсыпая выигрыш. Что же означал потаенный вопль: «Не может быть!»?

Не произошло никакой подмены понятий, и я, замечу вскользь, никогда еще, сочиняя что-нибудь и перечитывая написанное, не задавался таким вопросом. Я лишь сменил сторону и сегодня сказал то, что тогда беззвучно родилось в бессознательном: я попал на другую сторону мира. Не с Востока на Запад. Не из социализма в капитализм. Бред сивой кобылы! Это был не вокзал со сводом из грязной стали и стекла, то есть то, что я видел, слышал и вдыхал, и не рубеж между «непримиримо противостоящими друг другу» мировыми системами. Это было то и только то, что произошло со мной, с моей… личностью. Все, чем я только что был, утратило силу после внезапного, стремительного преодоления дистанции в несколько метров. Похоже, я был в трансе, находясь в Министерстве культуры, потому что мне только теперь вспомнилось, что, вручив паспорт, пожелали мне на прощание дамы уже более дружественным тоном — они пожелали мне доброго пути. Это был добрый путь длиной в несколько метров, а потом путь до пятой станции надземки — в вагонах, которые внутри, снаружи и по запаху оказались такими же, как привычные, восточноберлинские.

До сих пор этот драматический эффект не поддавался ни описанию, ни объяснению. Его можно было лишь обозначить, и для этого имелось только одно, магическое слово — табу. И вот утратило силу табу, о существовании которого я до сего дня не догадывался. Разумеется, оно не имело отношения к обществу. Табу было во мне. Как оно попало туда — этим вопросом я задался только сегодня, когда назвал его по имени. Как оно смогло перехитрить молодого, критически настроенного, голодного, отчаянного, умного парня? Как могло так ловко замаскироваться, так искусно угнездиться в нем? Оно походило на вирус — тихий, затаившийся, ждущий своего часа… Это было табу в состоянии спячки.Двадцатого апреля 1982 года, между двенадцатью и двадцатью четырьмя часами, пришло его время. Оно пробудилось, достало из укромного места конверт, который лежал там последние двадцать с лишком лет, с тринадцатого августа 1961 года, открыло его, прочитало вложенное предписание и тотчас же все уничтожило, а затем претворило информацию в действие, в момент своего триумфа — и неизбежного крушения. Стоя на платформе западно-берлинской городской железной дороги, под крышей вокзала Фридрихштрассе, я чувствовал, как исчезает нечто такое, о чьем многолетнем существовании я не подозревал.