Выбрать главу

Я только руками развел. Неубедимая!

А немало интересного, наверное, могла порассказать о Мыколе, если бы захотела. И как раз о том, чего сам он не позволил касаться ни вскользь, ни всерьез. Другие, наоборот, любят хвастаться своими женщинами, охотно «вводят товарищей в курс», не пренебрегая и подробностями, консультируются, ищут сочувствия. Мыкола же всегда отмалчивался. Для него это было табу.

Но уж мне-то, лучшему своему другу и будущему биографу, стоило бы рассказать?..

2. BETKА АЛЫЧИ

…Вдруг этот суетливый круглолицый объявил: «Надежда Викторовна! Вы должны помочь мне увековечить нашего Мыколу в литературе!»

Меня это ударило по нервам, и без того натянутым до отказа. «Увековечить!» Еще час назад я думала о нем, как о живом, а теперь его уже хотят увековечить? Значит, всё, сомнений нет, он мертв!

И потом, почему этот суетливый говорит «наш»? Какие у него права на Мыколу, чтобы говорить так: «наш»?

Владимир Васильевич?.. Володька?.. Да, припоминаю: Мыкола рассказывал в больнице о каком-то Володьке, и обычно с восхищением, чрезмерным и утомительным, на мой взгляд.

Заочно он не нравился мне. Теперь и подавно не понравился. С самого первого шага, с самого первого своего слова. Стыдно даже сказать почему. Но я скажу. Потому что он был такой цветущий, здоровый. Мой Мыкола погиб, а этот… Володька жив-живехонек.

Лицо, правда, у него было печальным и голос участливым, но я все равно не могла ему простить.

Нехорошее чувство, согласна. Особенно потому, что я врач.

И ведь он постарался проявить деликатность: вначале позвонил по телефону, чтобы «хоть немного амортизировать удар», как он сказал. Этим дал возможность подготовиться к его приезду.

Но, видимо, я переоценила свои силы. Ничего почти что и не поняла из того, о чем он говорил.

Он говорил, а я смотрела на него и думала: боже мой, почему погиб не ты, а Мыкола? Вот ты разглагольствуешь здесь и делаешь жалостливое лицо, хотя, может быть, ты совсем не плохой, я просто преувеличиваю, но как я была бы тебе благодарна, если бы ты поскорее ушел! С тобой мне тяжелее, намного тяжелее.

Умер! Умер!

Но я не хочу, чтобы Мыкола умер! Ведь мы еще должны были встретиться. Обязательно встретиться и объясниться. Неужели же он умер, думая обо мне, что я плохая, легкомысленная, что я могла забыть его, предпочесть кого-нибудь другого?

Мне показалось, что я вскрикнула или громко застонала.

Но Володька не прервал своих разглагольствований. И нянечки продолжали озабоченно сновать мимо нас по коридору. Значит, я сдержалась, только хотела крикнуть или застонать.

Ни на секунду нельзя было дать волю нервам, забыть, что я начальник отделения неврологического госпиталя, что вокруг — мой медперсонал, мои больные, среди которых немало тяжелых. Для них я, что бы со мной ни случилось, должна оставаться примером выдержки и самообладания.

Наконец этот Володька ушел. Я осталась наедине со своими мыслями о Мыколе. Я вернулась к этим мыслям…

1

Мне видится Мыкола на площади у Мавзолея. Он обернулся, нахмуренные было брови удивленно поднялись, гнев на лице сменяется радостью. Да, да, радостью! Он узнал меня!

По рукаву его бушлата сползает мокрый снег. Это я только что угодила в Мыколу снежком, хотя метила в кого-то из своей компании.

Смеясь, то и дело перебрасываясь снежками, мы бежали по Красной площади, спешили в театр. Мы — это я, моя подруга и два наших молодых человека.

Днем выпал снег, ранний, он редко выпадает в Москве до Ноябрьских праздников. Так приятно было помять его в руках! Он бодряще пахнул, но, к сожалению, был непрочен, почти сразу таял.

Все же удавалось лепить из него снежки.

Мельком — со спины — я увидела моряка, который в задумчивости стоял перед Мавзолеем. Площадь была уже в праздничном убранстве, в небе пламенело живое пятно — то над куполом Кремлевского дворца парил, вздувался и опадал подсвеченный снизу флаг.

Но мне и в голову не могло прийти, что моряк — Мыкола, тот самый мальчик на костылях, с которым мы давным-давно коротали время в унылой, пропахшей лекарствами больнице.

Тут-то я и промахнулась: хотела попасть в одного из наших молодых людей, а залепила снежком в моряка.

Он обернулся. «Ах, извините!» — застряло у меня в горле. Едва лишь он обернулся, как мы тотчас же узнали друг друга. Не сомневались, не удивлялись, не переспрашивали: «Ты ли это?» Будто что-то толкнуло меня в сердце: «Мыкола!»

Не помню, что мы говорили друг другу, какую-то ерунду и, кажется, держась за руки. Со стороны, наверное, выглядело очень смешно.

— Опаздываем же, Динка! — строго сказала моя подруга.

А один из молодых людей посоветовал с деланной небрежностью:

— Обменяйтесь на ходу телефонами, а вечер воспоминаний перенесите на завтра.

— Нет! Продайте мой билет, я не пойду.

— Динка!

— Ну-у, Диночка!

— Бегите, бегите! А то в театр опоздаете!

И они убежали, удивленно оглядываясь.

— Поедем ко мне, — сказала я. — И ты все о себе расскажешь.

В трамвае он оглядел меня с ног до головы, еще шире раскрыл глаза и сказал с восхищением:

— О, Надечка! Какая ты!

Мне до сих пор приятно вспоминать об этом. Я ведь знаю, что в детстве была некрасивая. Мама говорила: гадкий утенок. Но впоследствии я стала ничего себе.

Потом, когда мы проехали две или три остановки, он начал проявлять беспокойство и вдруг сказал:

— А ты, часом, не замужем?

Так напрямик и брякнул. Он всегда был прямолинейный.

Я засмеялась.

— Часом — нет, — сказала я. — Но была. Недолго. Около пяти месяцев.

И он огорчился. Это было видно по нему. С первого же взгляда я догадывалась обо всем, что он думает, что чувствует, как бы замкнуто ни было его лицо.

Он не сразу понял, что я захотела подразнить его. Юмор, как ни странно, не очень быстро доходил до него, хотя он был украинцем.

— Ты же меня забыл, — сказала я, глядя на него искоса. — Не писал мне писем.

— Я утерял твой адрес, — пробормотал он.

— Хотя, — сказала я небрежно, — какое это может иметь значение? Я тоже все забыла… Позволь-ка! Что-то припоминаю, но, правда, смутно… Ведь мы с тобой поцеловались на прощанье? Какая-то ветка была в окне. Или мне кажется?

— Тебе кажется, — сердито ответил он.

Я даже не ожидала, что он сумеет так ответить. Но ему было неприятно, что я легко говорю об этом поцелуе. И мне стало приятно, что ему неприятно. Поделом! Не надо было терять мой адрес.

Но спустя несколько минут, когда я поняла, какой он неловкий, неопытный и робкий в обхождении с девушками, мне расхотелось его дразнить. Зачем? Все равно он мой, это же видно по всему.

И как-то сразу я забыла о том, что он когда-то ходил на костылях. (Позже Мыкола сказал, что очень оценил «мой женский такт», как он выразился.) Но дело не в такте. Я всегда представляла его себе без костылей — они не вязались с его внутренним обликом, не шли ему.

А вот бушлат шел. Я провела пальцами по рукаву его бушлата и стряхнула капельки воды, оставшиеся от моего снежка.

— Ну и плечи у тебя стали, Мыкола!

Он удивленно покосился на свои плечи:

— А! Да. Я загребной на вельботе.

Совсем ничего не понимал он в женских хитростях, не догадался, что мне просто захотелось прикоснуться к нему.

В общем, мы благополучно приехали домой.

Однако первый наш разговор после долгой разлуки был не о любви. Он был очень серьезный, этот разговор: о загадках человеческой психики и о проблеме воли.

Но мама сначала напоила нас чаем.

Хлопоча у стола, она беспокоилась насчет моих туфель и платья. «Переоденься, Надюша, — говорила она, — и туфли смени. Они же мокрые. А потом, я знаю, лодочки тебе жмут». Не следовало, наверное, так часто повторять это при госте.

Нет, мне повезло: после стольких лет я смогла показаться Мыколе в «полной форме», в выходных лакированных туфлях и лучшем моем очень длинном платье.

Дождь застучал в окно. Вот тебе и первый снег! Конечно, рановато еще для снега, начало ноября, канун праздников.